Никлас поджимает нижнюю губу:
– Брат сказал как-то, что сын военного преступника не должен иметь детей. И он сдержал это слово. У него никогда не было детей. Я же считаю, что это всё ерунда. Дети-то ни в чем не виноваты. Так получилось, что по велению Бога или случая мы с братом родились именно в этой семье. И это не имеет никакого отношения к тому, что наш отец потом стал преступником. Его утверждение не имеет никакого смысла. И я всегда возражал ему на этот счет. Но он был упрям.
Помню, брат страшно влюбился в одну женщину по имени Эллен. Они поженились. Несколько лет жили счастливо. А потом его жена покончила жизнь самоубийством. Предположительно, разочаровавшись в браке и в моем брате. В том, что их было трое – Норман, она и Ганс Франк, повешенный отец. Брат часто уходил в себя, не разговаривал, часами размышлял об отце. А это мало интересовало его жену, что вполне нормально. Она была молода, красива и не желала копаться в старом грязном белье. Это было второе страшное событие в жизни моего брата после казни отца – самоубийство любимой женщины. Когда оно случилось, я переехал к нему и стал для него, как я сам говорил, самой строгой в Германии сиделкой. Мне тогда было под тридцать. Я не справлялся – не было соответствующих навыков, образования. Он ничего не ел, не пил. Тоже попытался свести с жизнью счеты. Ему тогда очень туго пришлось. Еще и потому, что он, как я уже говорил, лучше всех знал отца. И продолжал любить его, даже понимая, что тот творил. Норман понял это раньше нас всех, детей Ганса Франка.
Это случилось, когда Норману было лет четрынадцать-пятнадцать. А отец тогда правил Польшей. Как-то в Кракове – это было начало сороковых годов – Норман играл в футбол вместе с другими немецкими мальчишками, и один из них вдруг сказал: «Опять поляков расстреливают», и они услышали, как вдали пели национальный гимн Польши. Они бросили свой футбол, побежали на звук и через два квартала увидели еще агонизирующие тела. Это были люди, которых по какому-то принципу выбирали, а то и просто хватали на улице и расстреливали, например в отместку за то, что бойцы Армии Крайовы убили какого-нибудь немца. И вот за обедом отец, всемогущий генерал-губернатор, сидит вместе со старшим сыном. Стол накрыт по-королевски. Норман обращается к отцу и говорит: «Слушай, пап, мы играли в футбол, а рядом расстреливали людей, зачем это делают?» В ответ всемогущий генерал-губернатор швыряет вилку на тарелку, вскакивает и кричит на сына: «Я не хочу об этом ничего знать! Не желаю ничего об этом слышать!» И выходит из столовой.
Вот оно – воплощение нечистой совести. Ни мужества, ни сил. Словно голый король перед сыном, который был единственным, кто задал отцу неприятный вопрос. Уже за одно это я любил своего брата. А он, несмотря ни на что, любил своего отца. Брат страшно переживал, когда американцы в мае 1945-го, после освобождения концлагерей, в ярости от увиденного буквально измочалили отца шпицрутенами в тюрьме Тегернзее. Отцовские раны всю жизнь отзывались болью в душе Нормана.
– Вы говорили, что мать вас водила в нюрнбергскую тюрьму к отцу? Норман тоже ходил туда, он видел отца перед казнью?
– Разумеется. В октябре 1946 года Норману было восемнадцать лет. И с ним отец встретился отдельно. На прощание он пожелал старшему сыну не говорить о людях того, что говорил он. А он говорил ужасные вещи о тех, кто тогда подлежал уничтожению. Вместо того чтобы сказать сыну, чтобы тот не совершал таких преступлений, отец, если правильно истолковать его слова, говорил: «Ты можешь думать всё что хочешь, но не произноси этого вслух». Я считаю, с Норманом он поступил столь же бесчестно, как и со мной. Брат рассказал мне об этом всего лишь пять или шесть лет назад. Раньше не хотел, поскольку сам был порядком расстроен таким жестом отца…
Франк убрал фотографию в стол, встал и, сопровождаемый стонами половиц, подошел к окну и молча уставился туда.
Вечер. Мы сидим под тентом нюрнбергского кафе. Глаза Никласа с каждой рюмкой сверкают всё ярче. Он смотрит на свечу и слушает дождь. Я тоже слушаю дождь. Все молчат. Чувствуя давление паузы, я решаю ее нарушить:
– Никлас, вы работали в известном еженедельнике «Штерн», а где еще работали?
Он смотрит на меня с изумлением, пытаясь понять причину, по которой я вдруг задаю именно этот вопрос. Он тушит очередную сигарету в пепельнице, подпирает голову рукой и начинает рассказ:
– До этого работал журналистом в «Плейбое» и газете «Вельт ам зонтаг». Но большую часть своей профессиональной жизни всё-таки провел в «Штерне». Это была замечательная работа. Там всегда царил хаос, но в нем можно было найти свой шанс. Мне нравилось. В «Штерне» я начал редактором книжной рубрики, затем стал редактором отдела культуры, какое-то время даже руководил им, но, видимо, был самым плохим начальником отдела культуры за всю историю журнала. Потом перешел в репортеры и последние десять лет ездил по кризисным, горячим точкам. Там мне вновь пришлось столкнуться с убийствами, пытками. Всё это я видел собственными глазами. Несколько раз жизни моей грозила опасность, но обошлось. Что касается профессии, здесь мне также повезло, правда, я не был выдающимся журналистом, должен признаться. Иногда даже не понимаю, почему меня не выгнали из журнала.
– Кокетство, – говорю.
– Нет, я на полном серьезе, – кивает Франк.
– Хорошо. Тогда расскажите про вашу жену Ханнелоре. Когда она узнала, кем был ваш отец? Как отреагировала?
Никлас улыбается:
– Когда я познакомился с Ханнелоре, моей дорогой женой, нам было по двадцать два года. Она сначала вообще не знала, кто я, из какой семьи. Мы были студентами, никто не показывал на меня пальцем и не спрашивал ее, знает ли она, с чьим сыном целуется. Тогда это было не важно. Конечно, я ей вскоре всё рассказал, в том числе о своем намерении написать книгу. Мою жену интересовал не мой отец, а мое прошлое, слава Богу. Наша дочь Франциска родилась в 1966 году, вот она взрослела вместе с моими поисками и расследованиями. Она знала обо всём с самого начала, поскольку я каждый день приносил домой материалы об отце, ее деде. Недавно она мне сказала, что испытывала в этой связи некое чувство вины. Я этого совсем не заметил, мне очень жаль, что так получилось. То есть она считала, что даже второе поколение несет какую-то долю вины. Хотя я ей никогда не говорил ничего такого. Я всё время твердил только одно – мы невиновны…
Я даже готова поверить Франку в том, что он не взвалил на себя бремя вины, что он лишь пытается «взломать печать молчания» и всё в таком духе, если бы не последняя реплика, которую он кидает, когда официантка приносит счет.
Он, пьяно улыбаясь, подмигивает ей и вдруг говорит:
– А знаете, как меня зовут? Меня зовут Никлас Франк-тире-Освенцим.
Несмотря на долгий и необычный ужин, продлившийся около двух часов, и изрядное количество алкоголя, который они употребили, Эйзенштейн и Франк принимают решение снять несколько проходов по городу для фильма, не обращая внимания на то, что дождик уже обернулся ливнем, сильно похолодало и изо рта идет пар. Никлас, прихрамывая, проходит узкими переулками, выныривая на мониторе видеокамеры из мрака в желтый свет фонарей, просвечивающий дождевые капли и расползающийся пятнами по стенам домов.