– Почему? – спрашиваю.
– Потому что не большой знаток и ценитель архитектуры рейха. Но тут по-настоящему здорово! Стою вот и чувствую себя самой мелкой в мире тлёй.
Я тоже чувствую себя тлёй. Вокруг меня – огромный простор. Поскольку самая большая часть здания была построена из кирпичей, но облицевать Колизей успели только снаружи, внутри он весь темно-красный, как копченая форель.
Около получаса мы все, разделившись, бродим по огромному внутреннему пространству Колизея, часть которого, судя по нескольким огромным цветным контейнерам, сейчас служит складом.
Никлас Франк, прихрамывая, бродит то туда, то сюда, периодически останавливаясь и закидывая голову вверх. Когда он подходит к нам, заметив, что ведется съемка, я спрашиваю, о чем ему тут думается.
– Ни о чем особенном… – Никлас пожимает плечами. – Слишком много места, слишком всё большое и неуютное. Комплекс неполноценности национал-социализма налицо.
Франк подходит к арке, через которую мы вошли на территорию, и усаживается на маленькую железную лесенку, ведущую к запертой металлической железной двери прямо у самой арки.
– Поговорим о комплексах? – спрашиваю я.
– О комплексах нацистов?
– А может, о твоих личных?
– Неинтересно, – говорит Никлас и обводит взглядом Конгрессхалле, – слишком мелко. Хотя… о мелком хорошо говорить в такой вот масштабной декорации… Вот тебе история, которую ты так ждала. Это, кстати, самое первое мое воспоминание об отце. В Бельведере в Варшаве, помню, я бегал вокруг большого круглого стола. Я только что поел, и на мне еще был нагрудник. И я хотел, чтобы отец обнял меня. А отец убегал от меня, причем так, чтобы мы находились на противоположных сторонах стола. Я рыдал и визжал, как маленькая собачонка. Мне так хотелось к нему на руки. А он мне заявил: «А что ты хочешь, ты – чужак, ты не из нашей семьи». Мне тогда было три или четыре года. Это мое первое воспоминание об отце, о том, как отец отверг меня. Ему, наверное, казалось, что это шутка. Но в ходе моих исследований позднее я выяснил, что за этим скрывались его подозрения о том, что я не его сын, а его лучшего друга. Такова была подоплека этой шутки. И тогда образовалась первая трещина в отношениях между мной и отцом. Это не так уж и легко пережить, когда отец отталкивает сына от себя.
– И что ты выяснил? Кто был его лучшим другом?
– Карл Лаш. – Горькая ухмылка Никласа. – С ним у моей матери была связь. И мой отец считал, точнее, на него периодически накатывала такая одурь, что я сын Лаша, поэтому и назвал меня «чужаком». Впрочем, потом вдруг наступило некоторое потепление в наших с ним отношениях. Не знаю, что он там думал про себя, что высчитывал…
– Чем занимался этот Карл Лаш, кроме того, что был любовником твоей матери?
На лице Франка улыбка застыла, словно зацементированная:
– Лаш тоже был губернатором. Поскольку Гиммлер очень хотел, но не мог добраться до моего отца (Гитлер упрямо не хотел сдавать старого соратника), то его не трогали, хотя он тоже был замешан в коррупционных аферах. А Лаш – тот попался. Между прочим, тоже неглупый был человек. Имел две докторских степени по праву. Но этот Лаш на губернаторском посту вовсю занимался контрабандой и увлекся настолько, что СС, а точнее Гиммлер, приказал его арестовать. Потом Лаша в камере застрелили. Мать позже обвиняла отца в том, что он и пальцем не пошевелил, когда эсэсовцы арестовали и расстреляли Лаша в 1942 году.
– Тогда, – я пытаюсь правильно сформулировать вопрос, – тогда как ты сам считаешь, чей ты сын?
– О-о-о-о, – улыбается Никлас Франк мягко, – отличный выбор, чей же я сын?
– Но ты же знаешь.
– Знаю. Я сын своего отца-идиота, который пытался объяснить себе, за что же он меня не любит. И вот нашел причину.
Мы выходим из Колизея. Франк долго молчит. Я тоже боюсь влезать со своими расспросами – вдруг сейчас закроется или разъярится? Но нет. Он вдруг сам начинает говорить:
– Была одна вещь, за которую я отца любил. Это патефон. Он очень часто ставил пластинку с увертюрой к опере «Фра Дьяволо». Как-то он поставил ее в саду в Шобернхофе, мы лежали на земле, и отец рассказывал историю про Хубертони. Был такой разбойник, который страшно боялся других разбойников и поэтому всегда стрелял из лесу, прячась за деревья. И нам, детям, это тогда так нравилось! Такая вот приятная сцена в моих воспоминаниях об отце. Их было крайне мало.
– Стало быть, после этого… после того как его отношение к тебе переменилось в лучшую сторону, его молитвенник с надписью «НИККИ» тебя огорчил…
– О, не просто огорчил, это было как плевок в лицо. Отец пишет прозвище сына с ошибкой.
– Учитывая, что отца со дня на день должны отвести на эшафот, это может служить смягчающим обстоятельством, – говорю ему в ответ.
– Когда он отказывал мне в любви, он не думал о смягчающих обстоятельствах. Так почему об этом сейчас должен думать я?
В молчании мы проходим еще метров сто-двести, а потом разворачиваемся и возвращаемся обратно к Колизею, где нас дожидаются Эйзенштейн и оператор.
Франк не говорит ни слова.
Только курит третью подряд.
– Здесь чертов забор, – расстраиваюсь я, когда мы останавливаемся у Поля Цеппелина.
– Точно, – вздыхает Франк.
– Забор можно перелезть, – утешает нас Эйзенштейн и печально смотрит на Франка, понимая, что его идея обречена. – Ой, а что за мужик выходит с территории? Сейчас… нужно спросить его…
– Не даст он снимать, – злится оператор с обидой старого эмигранта, перебравшегося в Германию пару десятилетий назад, – это вам не Россия!
– Не слишком понимаю, что означает твой выпад, – говорю ему по-русски, – но пробовать не возбраняется нигде.
– Вот именно. – Сергей устремляется к мужичку. – Кто меня ему переведет?
Через десять минут уговоров, после того как мы представляем ему Никласа Франка, а я почти рыдаю в голос, рассказывая о том, как нам нужно Поле Цеппелина для фильма, мужик сдается: «Впущу вас и не буду запирать территорию ровно двадцать минут. Но даже за забором вам придется перелезать через кое-какие металлические ограды – тут я ничего не могу сделать. И пожалуйста, тихо и аккуратно».
Смотрю на Франка.
Он решительно кивает.
Это невероятно, но в нашем распоряжении на двадцать минут все поля Цеппелина. Как достопримечательность они в путеводителях обычно не позиционируются – и понятно почему. История этого места началась в 1909 году: Фердинанд фон Цеппелин, прозванный «безумным графом», приземлился на своем дирижабле на глазах у ликующей толпы местных жителей на этом месте. Вторая жизнь полей началась ближе к концу тридцатых годов.
Достроенное по проекту Шпеера к середине 1937 года, Поле Цеппелина стало ареной для грандиозных парадов-спектаклей, здесь же прошли два съезда НСДАП. Мировую известность это место получило после того, как Лени Рифеншталь запечатлела его в своем фильме «Триумф воли».