– Так и сказал?
– Так и сказал.
– Мне казалось, – я стараюсь перекричать ветер, – что он более мягкий, более лояльный человек.
– Не ко мне, – отвечает Никлас, – к своему отцу. Пойдем обратно!
– И это все ваши знакомства в этой… среде?
Франк задумывается. И молчит с минуту. Начинает, улыбаясь:
– Был еще забавный контакт с дочерью Германа Геринга, Эддой. Как-то по просьбе одного американского писателя, который хотел иницировать нашу с ней встречу, я поддался уговором и позвонил Эдде. Он дал мне ее номер, в надежде, что она лучше примет эту затею, если ей позвонит человек не со стороны, а с такой же историей, как у нее. Я дозвонился, поздоровался, представился, она сразу же перебила меня и спросила, не тот ли я Никлас Франк, который написал столь ужасные вещи про своего отца. Я ответил, что да, это именно я. Бах! И бип-бип-бип. Она бросила трубку.
Я не могу сдержать улыбку: как это похоже на Эдду! – Кто еще из них послал вас?
Никлас закусывает губу:
– Вроде бы больше никто. С двенадцати лет я жил в интернате, там же были сыновья Риббентропа, Адольф и Бертольд. Отличные ребята, очень спортивные в отличие от меня, что меня тогда весьма злило. Мы никогда не говорили о политике. Один был моложе меня, другой старше. А в интернате все держатся своей возрастной группы, так что у нас и там не было никаких контактов. И потом, после школы, тоже.
Я смотрю на часы. Мы гуляем по полям Цеппелина уже больше сорока минут.
Пора возвращаться. Да и делать тут, в самом деле, больше нечего.
– Меня, если честно, тревожит всего один вопрос, – говорю я Никласу, когда мы все, продрогшие, не могущие отогреться, обедаем в центре города в уютном баварском ресторанчике. – Если вы сможете дать мне исчерпывающий ответ, то для меня многое станет понятнее.
– Интересно, – говорит Франк не без иронии, делая большой глоток пива и промокнув салфеткой усы. – И что же это за вопрос, способный сделать из меня открытую книгу?
– Почему вы пили за мистера Вудса? – уточняю я. – За палача своего отца?
– Дался тебе этот Вудс! – фыркает Франк. – Я же сказал: хороший человек и профессионал.
– Профессионал, господин Франк, знает, как сделать так, чтобы сломать жертве шейные позвонки. Тот самый «хруст ломающегося позвоночника», который вы слышите, думая об отце… Это ведь придумка, да? Не было никакого хруста позвоночника.
Впервые я вижу Франка таким. Мне кажется, еще секунда, и он врежет мне наотмашь, ей-богу. Но он молчит. Руки трясутся, но вряд ли это от волнения. Бешенство. Определенно он в бешенстве.
– Я не понимаю тебя, – сдавленно шепчет он.
– Понимаете, – я решаюсь на откровенный блеф, – есть версия, что им, десятерым повешенным в Нюрнберге нацистским преступникам, отказали в переломе позвоночника. И что ваш мистер Вудс получил указание не проводить математических расчетов, дабы не сделать казнь быстрой, безболезненной и гуманной.
– Я всё равно тебя не понимаю. – Франк, разъярившись было сначала, вертит в руках сигарету, но курить тут нельзя. – Поясни.
– Начну издалека. – Я жую салат и слежу за рукой Никласа: его пальцы беспокойно терзают сигарету, из которой на стол начинает сыпаться табак. – Не будучи профессионалом в области экзекуции, могу сказать, что есть несколько видов петли. Короткая петля, средняя петля и длинная петля. Короткая – это асфиксия, муки. Длинная – мгновенная смерть, при которой веревка зачастую отсекала повешенному голову. А средняя – это как повезет с палачом, да?
Франк вздрагивает, откладывает сигарету и складывает руки в замок.
– По-твоему, – говорит он, – Вудс, выполняя тайный приказ, повесил их негуманным способом, не рассчитав массы тела. Допустим. Я тоже склонен думать, что это так. Потому что никому из тех – пусть и многочисленных – свидетелей, что присутствовали на казни, в целом верить особо нельзя. Показания рознятся и поводу длительности казни. А к Вудсу я питаю нежные чувства, потому что этот человек принес моему отцу последние предсмертные страдания.
– Да, – киваю, – вы мстительный сын.
– Точно, – вдруг улыбается Франк и принимается за сосиски.
– Сделаю вид, что поверила, – говорю я.
Франк снова откладывает столовые приборы в сторону и промокает губы салфеткой.
– Поясни, – говорит он.
– Не имею права, – говорю я, продолжая жевать салат, – всё неофициально и может оказаться сплетней, а я не имею права покушаться на историю свершившегося много лет назад правосудия.
– И всё же? – Никлас улыбается натянуто.
– И всё же есть данные, кто из десятерых повешенных сколько времени провел в петле до смерти.
Никлас уже не улыбается. Я продолжаю жевать салат и говорить одновременно:
– Итак. Спортзал. Три эшафота. Но в рабочем состоянии лишь два. Работает всё так. Один «клиент» проваливается в люк с петлей на шее и барахтается там, внизу, скрытый от глаз наблюдателей. Второго в это время заводят в спортзал. Когда проваливается он, освобождают первую виселицу и вводят следующего. Ваш отец был номером… номером…
– Пять.
– Точно, пять. А кто был номером четыре, не помните, герр Франк?
– Розенберг, – отвечает Никлас осторожно, – может, выйдем на улицу и перекурим?
Киваю, беру плащ, накидываю на плечи. Никлас выходит в пиджаке, оставив свой плащ в ресторане. Он молчит. И курит. И между затяжками произносит:
– Они, номер четыре и номер пять, мучились меньше остальных, такую версию я слышал от матери. Мы это часто обсуждали и с Норманом. Но правду узнать трудно. И если всё так, то номер четыре и номер пять… им сильно повезло. Я только не понимаю, почему повезло номеру четыре. Он же истинное чудовище.
– А почему номеру пять, понимаете? – спрашиваю я.
– Потому что пастор О’Коннор сказал, что раскаявшиеся грешники попадают в рай.
– А что еще говорил… пастор О’Коннор?
– Ну что-то о том, что облегчение мук раскаявшегося стоит того, чтобы помочь и какой-нибудь никчемной твари вроде Розенберга. Просто для отвода глаз.
Я не верю своим ушам:
– Он так и сказал?
– Я ни за что не могу ручаться, – говорит Франк, лукаво улыбаясь, а я понимаю, что это явно не слова пастора, – и больше ничего не скажу. Вудс был добрее к номеру четыре и номеру пять. Почему? А может, и это всё ложь – ее и на Нюрнбергском процессе было в изрядном количестве.
– Во всяких детективных триллерах часто говорят, что тело человека – главная улика. Но тела всех казненных и Геринга были сожжены. А где, кстати, пепел?
– Вроде бы спустили в канализационный сток, – выдыхает дым Франк.
– Я слышала более романтичную версию: прах, мол, развеяли над рекой… А где пастор?