Книга Вечер у Клэр. Полет. Ночные дороги (сборник), страница 131. Автор книги Гайто Газданов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Вечер у Клэр. Полет. Ночные дороги (сборник)»

Cтраница 131

Каждый раз, когда мне удавалось сосредоточить внимание на каком-либо вопросе, интересовавшем меня в данное время, я замечал странную вещь: чем дольше это продолжалось, тем больше я погружался в нечто вроде смертельного спокойствия или медленной и воображаемой агонии. Я думаю, так должны себя чувствовать умирающие в те предпоследние минуты, когда физические их страдания почему-либо прекратились, но внешний мир со всеми его интересами, вопросами и ощущениями уже перестал существовать для них. Мне кажется, что именно тогда их глаза приобретают ту особенную, свинцовую непрозрачность, в значении которой нельзя ошибиться и которую я видел много раз; может быть, это происходит потому, что их тускнеющие зрачки уже не отражают ничего живого, как внезапно потемневшее, ослепшее зеркало. Обычно, когда я бывал в таком состоянии, я лежал в своей комнате, на диване; и мне казалось, что, если бы произошел пожар, я бы не двинулся с места. Это было тем удивительнее, что ни малейшее физическое недомогание не сопровождало это, я вообще не знал никаких болезней; но я думаю, что, когда я буду умирать – если я буду в сознании, – я вряд ли узнаю что-нибудь новое, и уже теперь, мне кажется, я мог бы описать свою смерть – этот постепенно стихающий шум жизни, это медленное исчезновение цветов, красок, запахов и представлений, это холодное и неумолимое отчуждение всего, что я любил и чего больше не люблю и не знаю. И оттого, что это состояние было мне так знакомо, происходили, надо полагать, все вещи, которые были противоречивы, но одинаково характерны для моей жизни: сравнительное равнодушие к собственной судьбе, отсутствие зависти и честолюбивых стремлений и наряду с этим – бурное, чувственное существование и глубокая печаль потому, что каждое чувство неповторимо, и возвратное его, столь же могучее, казалось бы, движение, находит меня уже иным и иначе действует, чем это было год, или десять лет, или десять дней, или десять часов тому назад.

Иногда, после такого очередного припадка, я впадал в почти мертвенное душевное состояние, и тогда я нередко сутками лежал у себя в комнате, не выходя из нее, ничего не видя и ничем не интересуясь; потом я погружался в глубокий, каменный сон и, проснувшись, снова начинал жить, как раньше.

И вот в один из таких дней ко мне опять пришла Сюзанна. Я сравнительно давно ее не видал – с тех пор примерно, когда неожиданная смерть Васильева, которой она была искренне рада, внесла некоторое успокоение в ее существование. Она даже как будто немного поправилась и пополнела; но насколько я мог рассмотреть в полутьме – ставни моего окна были спущены, – в ее глазах стояло прежнее, дикое и взволнованное выражение. Я только начинал приходить в себя после длительной душевной прострации, и мне нужно было некоторое время, чтобы опять вспомнить всю эту историю Сюзанны, Федорченко и Васильева. Но даже когда я усилием воли заставил себя вернуться к ней, мне продолжало казаться, что все это не заслуживает сколько-нибудь пристального внимания.

– Что еще?

– Это опять начинается, – сказала Сюзанна.

Она села в кресло и стала жаловаться, что Федорченко опять оставляет ее одну по целым дням, а нередко и по ночам, что он снова не похож на себя, много пьет, проводит время в кафе и часто ходит – она проследила это – в русский ночной ресторан на Монпарнасе.

– Оставь его в покое, – сказал я, – не думай, что я могу что-либо сделать. Ты его, по-видимому, больше не интересуешь, тут ничего не поделаешь.

– Если бы ты знал, как он обожал меня до тех пор, пока на мое несчастье не появился этот сумасшедший.

– Ну да, обожание кончилось.

– Это потому, что он болен.

– Чем?

– Все тем самым.

– Но с тех пор генералов не похищали, насколько я знаю.

– Генерал – это только подробность, – с воодушевлением сказала она, – это только подробность – генерал.

– Подробность или нет, но ты опять начинаешь те же самые глупости.

– Это твой гимназический товарищ, ты должен что-то сделать.

– Что, например?

– Поговори с ним, объясни ему.

– Я не священник.

– Не бросай меня так – на произвол судьбы, – сказала она, всхлипывая. – Я бедная женщина, у меня никого нет. К кому же мне обращаться?

Было ясно, что она возлагала на меня какие-то совершенно фантастические и несбыточные надежды, это почти переходило в манию. Я пожал плечами и обещал ей поговорить с Федорченко, и после этого она ушла, неожиданно и напрасно успокоившись.

Мне не пришлось его долго искать, я встретил его в ту же ночь на Монпарнасе. Я поразился тому, как он похудел; лицо его приобрело постоянно тревожное и напряженное выражение. Глаза у него блестели, и я не знал, следовало ли это объяснить действием алкоголя или другой, более серьезной причиной. Когда мы сели с ним за столик пустого ночного кафе, то после первых же его слов – как давно, во время разговора с Васильевым, – я почувствовал, что теперь все потеряно и ничто не может его остановить. Он начал с того, что спел своим низким голосом – у него был плохой слух, он фальшивил – два цыганских романса. Равнодушно-удивленная физиономия гарсона заглянула в зал, где мы сидели, но Федорченко ее не заметил. Потом он сказал:

– Сегодня живем, завтра умираем, не так ли? Помните, как мы пели, когда кончали гимназию, как это? да, nos habebit humus… и еще – nemini parcetur [115].

Я подумал – из какой глубины дошли до него эти слова забытой песни на чужом языке, которых, если бы он продолжал жить так, как жил раньше, он не вспомнил бы до смерти? Он говорил теперь по-русски, не вставляя французских слов, и это тоже было тревожным признаком – до сих пор он избегал русского языка.

В кафе, как всегда, стоял глухой гул особенных, ночных голосов, которые так отличны от дневных. Несколько этих звуков отдаленно напомнили мне те обрывки разговоров и фраз, которые слышатся в темноте, когда поезд останавливается ночью на каком-нибудь полустанке; и вот из свежей полевой тьмы раздаются слова, которыми обмениваются железнодорожные служащие, и их необычные незабываемые интонации. Мы сидели в зале моего кафе, и хотя стойка была отделена от нас перегородкой, я ясно видел ее перед собой: мадам Дюваль со вставными зубами, неподвижная фигура Платона за стаканом белого вина, желтое лицо гарсона, который был счастлив, так как он зарабатывал себе на жизнь, и рядом с ними тупые и медленные движения тщательно одетых сутенеров и проституток, которые приходили сюда, как животные к водопою. Федорченко молчал, подперев руками голову. Потом он сказал одно слово:

– Тяжело.

– Почему?

Он поднял на меня свои тревожные глаза, и мне показалось на секунду, что на меня смотрит какой-то другой человек, которого я никогда не знал и который не имел ничего общего с Федорченко.

– Я все думаю о том же, – сказал он, – о том самом, помните, о чем я вам говорил на Елисейских Полях. Вы тогда не хотели мне отвечать.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация