Впоследствии Белопольский мне рассказывал, что ему пришлось испытать в первые годы довольно таки пренебрежительное отношение к себе, как к русскому.
Однако над пулковской антирусской политикой уже нависали тучи. К концу царствования Александра III его внимание обратили на немецкий научный бастион в Пулкове. Как именно дело произошло, об этом ходили рассказы, за достоверность которых поручиться трудно, ибо, кто знал дело хорошо, скрывал о нем. Пулковская же молва утверждала, будто на придворном балу Александр III, велев подозвать к себе О. В. Струве, выразил неожиданно для О. В. сожаление в том, что ему уже необходимо начать свой заслуженный отдых от усиленных научных трудов, и предложил назвать кандидата на свое место из числа русских профессоров. О. В. Струве, при этих обстоятельствах, мог указать только на стоявшего по своим научным заслугам головой выше всех остальных русских астрономов московского профессора Ф. А. Бредихина, который особенно прославился в научном мире своими исследованиями форм кометных хвостов.
Династия Струве вдруг прервалась, и О. В. Струве, мечтавшему умереть, подобно отцу, в должности директора Пулковской обсерватории и даже подготовившему себе там надгробный монумент из мраморного постамента под телескоп, — пришлось прожить еще ряд лет, будучи уже не у дел. Наезжал он временами в Пулково к своему старшему сыну и лично мог наблюдать появление на пулковской научной сцене русских астрономов.
Однако, уже перед самым своим уходом, он постарался посильно заткнуть для русских возможность проникновения в Пулково, спешно назначив на имевшиеся две вакансии молодых питомцев Дерптского университета: немца Ванаха и латыша Блюмбаха.
Ф. А. Бредихин после своего назначения энергично принялся за русификацию обсерватории. Вероятно, он делал это тем охотнее, что в прошлом у него были личные причины для недовольства старым пулковским режимом. Первое, что он сделал, — отменил приказ Струве о назначении Ванаха и Блюмбаха.
Эта мера вызвала в германском астрономическом мире, и без того взволнованном смещением династии Струве, взрыв негодования. Ванах был очень скоро пристроен в Страсбургскую обсерваторию, и он сделал себе известную карьеру в немецком астрономическом мире. Ф. И. Блюмбах, не немец, а латыш, — попал как кур во щи. Он практиковался, во время постигшей его катастрофы, в Потсдамской обсерватории, где обратил на себя внимание старательностью и усердием. Узнав об его отчислении, в Потсдаме ему заявляли:
— В таком случае — вы последний русский, которого мы допустили в Потсдамскую обсерваторию.
Эта угроза, впрочем, осуществления в дальнейшем, конечно, не получила. Но и сам Блюмбах, или, как он предпочел себя переименовать, Блумбах, — в сущности, нисколько не пострадал. Он почти тотчас же получил место по своей специальности в Главной палате мер и весов. Как человек умный и ловкий, Блумбах сумел стать любимцем возглавлявшего тогда Палату знаменитого химика Менделеева и вообще сделал в этом учреждении хорошую карьеру. Он сумел очень балансировать и при большевицкой власти, так что был под конец, при советском режиме, поставлен во главе Палаты мер и весов.
Ф. А. Бредихин не смущался поднятым в немецких кругах шумом и продолжал политику обрусения обсерватории. Он провел на должность вице-директора обсерватории своего ученика и друга, межевого инженера Алексея Петровича Соколова. По научному авторитету в астрономии милейший и мягкий характером А. П., быть может, не вполне отвечал вновь занятому им посту, но в ту пору в также еще онемеченной Академии наук никто оспаривать выбора Бредихина не посмел бы. Впрочем, назначение А. П. Соколова не было неудачным, потому что, в силу своего мягкого характера, он не вносил со своей стороны остроты в и без того натянутые отношения с немецкой партией астрономов.
Затем Бредихин смело привлек в обсерваторию целую плеяду молодых русских астрономов: из Москвы — С. К. Костинского и С. С. Лебедева; из Петербурга — А. А. Иванова и В. В. Серафимова; из Киева — М. П. Диченко. Вместе с А. П. Соколовым и с бывшими уже здесь ранее А. А. Белопольским и М. Н. Мориным, это составляло солидное русское ядро, возглавляемое самим директором.
При таких условиях немецкая партия, насчитывавшая семь человек, притихла, но в душе, конечно, не примирилась. Почти все они держали себя, особенно в первое время, изолированной группой, с видом несправедливо обиженных. Впрочем, в служебном отношении, а в частности — в отношении к русскому директору, они проявляли надлежащую корректность, не давая против себя в этом отношении оружия. И праздник на их стороне оказался быстрее, чем они могли мечтать.
Ф. А. Бредихин
В те два года (1893 и 1894), в течение которых я работал в Пулкове, центральной фигурой на обсерватории был, разумеется, Федор Александрович Бредихин. Блестящее собственное ученое имя, дар производить на собеседника сильное личное впечатление, благодарная роль восстановителя попранных прав русских астрономов русификацией этого научного гнезда — все это содействовало совершенно особому благожелательству к нему русских, граничившему иногда чуть ли не с обожанием.
Ф. А. в Пулкове собственно не жил, и его великолепная директорская квартира большую часть времени пустовала. Он проживал в своей также казенной квартире в Академии наук, а оттуда приезжал в Пулково по четвергам вечером; утром же в воскресенье возвращался в Петербург.
Его приезд бывал в центре внимания обсерваторской жизни. Знали, когда выезжала из Пулкова в Царское Село на вокзал карета за директором, знали и о моменте его прибытия. К двум дням пребывания Бредихина на обсерватории приурочивали разрешение различных научных, а также хозяйственных дел.
Жена Ф. А., Анна Дмитриевна, редко приезжала в Пулково. Ее существование на укладе обсерваторской жизни отражалось весьма мало. Жизнь между супругами не казалась вполне солидарной.
Если немецкая группа относилась к Бредихину с глухим недоброжелательством, прикрываемым служебной корректностью, то русская группа им буквально гордилась. Он был непререкаемым авторитетом не только в научных, но часто и в житейских вопросах.
— Так сказал Федор Александрович! — это было высшим аргументом, против которого спорить не полагалось. Ближе всех стояли к Ф. А. его московские ученики и друзья: Соколов, Белопольский и особенно Костинский.
В манере Ф. А. разговаривать было, однако, всегда что-то не вполне естественное. Выражаясь вульгарно, он любил в разговоре «кувыркаться». Он не говорил просто, а больше с вывертами, с фокусными словечками, часто полными не для всех понятных намеков, а порою не лишенных и яда. При этом его бритое лицо нервно играло, дополняя своей мимикой то иногда неприятное, что он воздерживался высказать прямо.
Эта манерность действовала несколько расхолаживающе на общее к нему благожелательство.
Что еще обиднее, мы стали замечать, что его характер начинает быстро меняться. В нем все более возрастало увлечение своим важным постом, развивалось утрированное генеральство. Тон его становился все безапелляционнее и резче.
И постепенно около Ф. А. стала зарождаться и развиваться расхолаживающая к нему атмосфера.