А потом случается нечто потрясающее.
Она тянется к коробке с салфетками с моей стороны стола и берет одну. Чистую, свежую салфетку! Она разворачивает ее, сморкается, потом берет еще одну и снова сморкается. Я еле сдерживаюсь, чтобы не разразиться аплодисментами.
– И как вы думаете, – говорит она, – мне надо отправить это?
Я представляю, как Майрон читает письмо Риты. Интересно, как он отреагирует, будучи отцом и дедом, человеком, женатым на Мирне, которая, скорее всего, была совершенно другой матерью для их счастливо выросших детей? Примет ли он Риту такой, какая она есть, полностью? Или это будет чересчур – информация, с которой он не сможет справиться?
– Рита, – говорю я. – Это решение, принять которое можете только вы. Но мне любопытно: это письмо для Майрона или для ваших детей?
Рита замолкает на секунду, глядя в потолок. Потом снова смотрит на меня, кивает, но ничего не говорит, потому что мы обе знаем ответ: оба варианта верны.
52
Матери
– В общем, – говорю я Уэнделлу. – Мы вернулись домой после ужина с друзьями, и я отправила Зака в душ. Но он хотел играть, и я сказала нет, потому что на следующий день нужно идти в школу. И тогда он вдруг разошелся и завизжал: «Ты такая злая! Самая злая в мире!» – что совсем на него не похоже, но этот гнев вскипел и внутри меня. Так что я сказала что-то мелочное, вроде: «Правда? Что ж, тогда в следующий раз я не буду звать тебя и твоих друзей на ужин, раз я такая плохая». Как будто мне пять лет! Он сказал: «Ну и ладно!» Хлопнул дверью – он никогда раньше не хлопал дверью – и пошел в душ, а я включила компьютер, собираясь разобрать почту, но вместо этого завела мысленный разговор о том, правда ли я злая. Как я могла так ответить? В конце концов, я же взрослая… А потом я вдруг вспомнила расстроивший меня утром разговор с матерью, и пазл сошелся. Я злюсь не на Зака. Я злюсь на свою маму. Это классический перенос.
Уэнделл улыбается, словно говоря: «Перенос – та еще сволочь, да?»
У всех нас есть защитные механизмы, чтобы справляться с тревогой, разочарованием или неприемлемыми импульсами. Примечательно в них то, что мы не распознаем их в конкретную минуту. Знакомый пример – отрицание: курильщик может цепляться за убеждение, что его одышка вызвана погодой, а не сигаретами. Другой человек может применить рационализацию (оправдывая что-то постыдное): потеряв работу, он скажет, что никогда в действительности не отдавал ей приоритет в своей жизни. При формировании реакции неприемлемые чувства или импульсы выражаются противоположно: человек, которому не нравятся соседи, может попытаться с ними подружиться, а верующий христианин, которого привлекают мужчины, может разразиться гомофобными ругательствами.
Некоторые защитные механизмы считаются примитивными, другие – зрелыми. К последним относится сублимация, когда человек превращает потенциально вредоносные импульсы во что-то менее вредоносное (агрессивный человек начинает заниматься боксом) или даже конструктивное (человек, страстно желающий резать людей, становится хирургом, спасающим жизни).
Перенос (переключение эмоции на одного человека, на более безопасную альтернативу) считается невротической защитой – ни примитивной, ни зрелой. Женщина, на которую наорал начальник, но которая не может разораться в ответ, чтобы не быть уволенной, приходит домой и орет на собаку. Женщина, которая злится на мать после телефонного разговора, может перенести эту злость на сына.
Я говорю Уэнделлу, что когда пришла извиниться перед сыном, то обнаружила, что и он перенес свою злость на меня: какие-то дети на перемене выгнали Зака и его друзей с баскетбольной площадки. Когда учитель, присматривающий за двором, сказал, что играть могут все, мальчики не отдали Заку и его друзьям мяч и говорили «плохие» слова. Зак безумно разозлился на этих мальчиков, но куда безопаснее было сердиться на маму, которая отправила его в душ.
– Ирония происходящего, – продолжаю я, – в том, что мы оба выпустили пар не на ту цель.
Время от времени мы с Уэнделлом обсуждали отношения детей и родителей: то, какими люди становятся в зрелом возрасте, когда перестают винить во всем отцов и матерей и берут на себя всю ответственность за собственную жизнь. Уэнделл называет это «сменой караула». Если в молодости люди часто приходят на психотерапию, чтобы понять, почему родители не ведут себя так, как их детям бы того хотелось, то позже они хотят разобраться, как работать с тем, что есть. Поэтому и мой вопрос о матери перешел из разряда «Почему она не может измениться?» к «Почему я не могу?» Как так сложилось, спрашиваю я Уэнделла, что даже в мои сорок с лишним меня может настолько вывести из себя разговор с матерью?
Я не жду ответа. Уэнделлу нет нужды говорить мне, что люди регрессируют: вы можете удивиться, насколько далеко продвинулись, только чтобы обнаружить сразу после, что откатились назад, к старым ролям.
– Это как с яйцами, – говорю я, и он кивает, понимая. Я как-то пересказала ему историю из своего офиса: Майк, мой коллега, однажды сказал, что, когда мы чувствуем себя хрупкими, мы как сырые яйца – если нас бросить, мы разобьемся и забрызгаем все вокруг. Но если развивать осознанность, то мы станем как вареные яйца – может, и треснем, но не разлетимся по всему полу. За годы общения с матерью я превратилась в вареное яйцо, но сырое иногда возвращается.
Я говорю Уэнделлу, что тем же вечером моя мама извинилась, и мы разобрались с проблемой. Но перед этим я попала в старую ловушку: она хочет, чтобы я сделала что-то так, как хочет она, а я хочу делать так, как хочется мне. Возможно, Зак воспринимает меня так же, будто я пытаюсь контролировать его, заставляя делать что-то так, как хочу я – все во имя любви, из лучших побуждений. Как бы громко я ни утверждала, что значительно отличаюсь от своей матери, бывают моменты, когда я жутко на нее похожа.
Рассказывая Уэнделлу о телефонном разговоре, я не утруждаюсь повторить, что сказала моя мама или что сказала я, потому что знаю: суть не в этом. Он не обозначит меня как жертву, а мою мать – как агрессора. Годы назад я бы разобрала все наши па-де-де, надеясь услышать поддержку собеседника: «Видишь? Разве с ней не трудно?» Сейчас его незамутненный подход больше мне подходит.
Сегодня я говорю Уэнделлу, что начала записывать голосовые сообщения от мамы на компьютер – теплые и милые, которые сама захочу переслушать и которые, возможно, захочет послушать мой сын, чтобы услышать голос бабушки, когда он будет моего возраста. Или еще позже, когда нас обеих не станет. Я также говорю, что замечаю: мое родительское нытье больше не для Зака, а для меня самой; это способ отвлечься от осознания, что однажды он покинет меня, от грусти, хотя я и хочу, чтобы он проделал ту здоровую работу по «сепарации и индивидуализации».
Я пытаюсь представить Зака подростком. Я помню, как моя мама пыталась справиться со мной в подростковом возрасте и считала меня такой же отдалившейся, каким я в один прекрасный момент могу ощутить Зака. Кажется, совсем недавно он ходил в садик, мои родители были здоровы, и я была здорова, а соседские дети забегали поиграть каждый вечер после ужина. И моей единственной мыслью после ужина было ощущение, что дела пойдут легче, что у меня появится больше свободы и больше сна. Я никогда не думала о том, что могу потерять.