Она ждет от меня совета насчет презентации, но уже знает, что я не даю конкретных советов. Одной из вещей, удививших меня как психотерапевта, было то, как часто люди хотят, чтобы им говорили, что делать. Как будто у меня был правильный ответ – или как будто для любого выбора, который люди делают в повседневной жизни, вообще существуют правильные и неправильные ответы. Рядом с папками на моем столе приклеено слово «ultracrepidarianism», что означает «привычка высказывать мнение и давать советы в вопросах, лежащих вне уровня компетенции». Это напоминание мне самой: как психотерапевт, я могу понять людей и помочь им разобраться, чего именно они хотят, но я не могу сделать за них выбор.
Когда я только начинала, иногда мне хотелось дать дружеский (как я полагала) совет. Но потом я поняла, что люди терпеть не могут, когда им говорят, что делать. Да, нередко они сами об этом просят – настойчиво, неумолимо, – но затем их первоначальное облегчение сменяется негодованием. Это происходит, даже если все идет гладко, потому что в конечном счете люди хотят иметь власть над своей жизнью; поэтому дети проводят все детство, умоляя разрешить им принимать собственные решения. (А потом они вырастают и умоляют забрать эту свободу.)
Иногда пациенты полагают, что у психотерапевтов на все есть ответы, мы просто их не разглашаем – якобы это наша тайна. Но мы не собираемся пытать людей. Мы не решаемся давать ответы не только потому, что пациенты на самом деле не хотят их слышать, но и потому, что они часто неверно истолковывают сказанное (оставляя нас с мыслями вроде «я никогда не предлагала вам рассказать это своей матери!»). Что важнее, мы хотим поддержать их независимость.
Но когда я прихожу в кабинете Уэнделла, я забываю это, да и вообще все то, что узнала о советах за эти годы: что информация, которую пациент выдает вам, определенным образом искажается; что представление информации со временем меняется, становясь менее искаженным; что дилемма может быть вообще в чем-то другом, пока скрытом; что пациент иногда давит на вас, чтобы вы поддержали определенный выбор, и это проявляется четче по мере развития ваших отношений; что пациент хочет, чтобы решения принимали другие, чтобы не брать на себя ответственность, если что-то пойдет не так.
Вот некоторые вопросы из тех, что я задавала Уэнделлу: «Нормально ли, что холодильник сломался через десять лет работы? Стоит его поменять или же заплатить за ремонт?» (Уэнделл: «Вы в самом деле пришли сюда, чтобы спросить то, что могли бы узнать у Сири?») «Какую школу выбрать для сына: эту или другую?» (Уэнделл: «Думаю, будет полезнее, если вы поймете, почему вам так трудно принять это решение».) Однажды он сказал: «Я знаю, что сделал бы я. Я не знаю, что делать вам». И вместо того чтобы понять смысл фразы, я ответила: «Хорошо, тогда просто скажите мне, что бы вы сделали?»
За моими вопросами лежало предположение, что Уэнделл – более компетентное человеческое существо, чем я. Иногда я задавалась вопросом, кто я такая, чтобы принимать такие важные решения в своей жизни? Я действительно подхожу для этого?
Каждый в той или иной степени ведет эту внутреннюю борьбу. Ребенок или взрослый? Безопасность или свобода? Но вне зависимости от того, к чему из этого склоняются люди, каждое решение, которое они принимают, основано на двух вещах: страхе и любви. Психотерапия пытается научить вас отличать одно от другого.
Шарлотта однажды рассказала мне, как увидела по телевизору рекламу, которая заставила ее заплакать.
– Она была про машину, – сказала она, потом сухо добавила: – Не могу вспомнить, какую именно, поэтому ясно, что реклама была не очень эффективной.
В рекламе, продолжила она, действие происходит ночью, и за рулем сидит собака. Она ведет машину по пригороду, а потом камера показывает салон, фокусируясь на заднем сиденье, где в детском кресле лает щенок. Мама-Собака продолжает вести машину, поглядывая в зеркало заднего вида, пока ровная дорога не усыпляет Щенка. Мама-Собака, наконец, подъезжает к дому, с любовью глядя на своего спящего Щенка, но едва она выключает двигатель, он просыпается и снова начинает лаять. С покорным выражением мордочки Мама-Собака снова заводит машину и начинает движение. Мы понимаем, что она будет ездить по окрестностям еще довольно долго.
К концу рассказа Шарлотта всхлипывала, что для нее необычно. Шарлотта обычно показывает мало эмоций – если вообще это делает. Ее лицо – маска, ее слова – отвлекающий маневр. Не то чтобы она скрывает свои чувства, она просто не может до них добраться. Для такого рода эмоциональной слепоты есть специальное слово – «алекситимия». Она не знает, что чувствует, либо не находит подходящих слов, которые могли бы выразить эмоции. О похвале босса она расскажет абсолютно ровным тоном, и я буду копать… и копать… и еще копать, пока, наконец, не доберусь до нотки гордости. Акт сексуального насилия в колледже (она была пьяна, очнулась на вечеринке в незнакомой спальне, голая, в постели) будет описан тем же ровным тоном. Пересказ хаотичного разговора с мамой будет звучать так, словно она читает клятву верности флагу США.
Иногда люди не могут идентифицировать свои чувства, потому что их разубеждали в них в детстве. Ребенок говорит: «Я разозлился». Родители отвечают: «В самом деле? Из-за такой ерунды? Ты такой чувствительный!» Или ребенок говорит: «Мне очень грустно». Родители отвечают: «Не грусти. Смотри, вот воздушный шарик!» Или ребенок говорит: «Мне страшно»; родители отвечают: «Не о чем беспокоиться. Не веди себя, как маленький». Но нельзя запечатать свои чувства на всю жизнь. Они неизбежно вырвутся на свободу, когда мы меньше всего будем к этому готовы – например, при просмотре рекламы.
– Не знаю, почему мне стало так грустно, – сказала Шарлотта о рекламе машины.
Наблюдая за тем, как она плачет, я поняла не только ее боль, но и причину, по которой она постоянно пыталась переложить на меня любые решения. У Шарлотты не было Мамы-Собаки на водительском сиденье. С мамой, погруженной в депрессию и спящей между запойными ночными вечеринками; с папой, часто отсутствовавшим в городе из-за «дел»; с двумя родителями, которые самозабвенно ругались, перемежая речь длинными цепочками нецензурщины, порой так громко, что жаловались соседи, Шарлотта была вынуждена повзрослеть раньше времени – как несовершеннолетний водитель, едущий по жизни без прав. Ей редко удавалось увидеть, что ее родители ведут себя как взрослые, как родители ее друзей.
Я представляла ее ребенком. Во сколько надо выйти в школу? Что делать с подругой, которая сказала кое-что неприятное? Как мне поступить, если я нашла наркотики в ящике папиного стола? Что делать, если сейчас полночь, а моей мамы нет дома? Как подать заявление в колледж? Ей пришлось стать родителем не только для самой себя, но и для младшего брата.
Детям, однако, не нравится быть слишком компетентными. Так что неудивительно, что сейчас Шарлотта хочет, чтобы я стала для нее мамой. Я могу быть «нормальным» родителем, который безопасно и с любовью ведет машину, а она может узнать, каково это, когда о тебе заботятся – опыт, которого у нее до сих пор не было. Но Шарлотта уверена: для того чтобы передать мне бразды компетентности, она должна предстать беспомощной, позволить мне увидеть только проблемы – или, как Уэнделл сказал насчет моего аналогичного поведения, «пленить меня своим убожеством». Пациенты часто ведут себя таким образом, чтобы убедиться, что психотерапевт не забудет об их страданиях, если они упомянут что-то позитивное. В жизни Шарлотты происходит и хорошее, но я редко об этом слышу, а если и слышу, то через много месяцев после случившегося.