Хелен Франклин родилась в семье, стесненной в средствах и не доверявшей переменам – отличительная черта определенного типа английских семейств. Ее родители были маленькими, суетливыми, педантичными и вежливыми людьми. Временами обстоятельства вынуждали отца выйти за пределы комфортного для него пространства, и тогда он становился раздражительным; порой мать осознавала, что их жизнь может быть другой, не столь ограниченной, и тосковала. Каждое лето они снимали номер в отеле с хорошим завтраком, каждый год, непременно первого декабря, составляли список тех, кому надо послать рождественские открытки, и никогда не забывали на зиму занести бегонию в дом. Они раздражались, если их просили заехать в незнакомый город, каждый вечер ровно в шесть наскоро съедали скромный ужин и просили гостей оставлять обувь на коврике возле двери. То, что у Хелен рано обнаружилась склонность к языкам, живо заинтересовавшая учителей, вызвало у ее родителей серьезное беспокойство: все, чего они хотели для себя и для дочери, – это оставаться незамеченными, не просить и не требовать к себе внимания. Когда Хелен прошла отбор в школу для одаренных детей, мать плакала, поскольку не могла примирить материнскую гордость с чувством, что теперь она отличается от соседей, перешла границу дозволенного и в свое время понесет наказание. Хелен же не помнила себя от волнения. Конечно, она походила на мать – худая, маленького роста, с узким землистым личиком и заостренным подбородком, с тонкими волосами, облеплявшими голову, – но она была горячо убеждена, что на этом их сходство заканчивалось. Ей казалось невозможным, что впереди у нее всего лишь должность в местной администрации с зарплатой, достаточной для того, чтобы взять ипотеку, и соответствующими декретными выплатами. Иногда, возвращаясь домой из школы с сумкой, бьющей по бедру при каждом шаге, она чувствовала, что за ней наблюдают. Это было не всевидящее божество, обозревающее подвластный ему мир грозными, но в то же время благосклонными очами, – нет, в этом внимательном взгляде было нечто более личное, как если бы за ней следили глаза любящего человека, который ожидает многого от своего любимого.
На школьных собраниях, усевшись по-турецки на паркетном полу, Хелен смотрела на пятьсот остальных девочек и чувствовала, что ей предстоит нечто такое, чем они наверняка похвастаться не смогут. Вечерами она обклеивала свою комнату дешевыми репродукциями прерафаэлитов, а по выходным одевалась в стиле Офелии – настолько, насколько позволял ассортимент местных магазинов. Она постоянно, как одержимая, слушала давно вышедшие из моды песни, и ей снился просторный мраморный зал и послушная свита пажей. Раздевшись и стоя перед зеркалом в свете лампы, она представляла себя не маленьким худощавым подростком с прыщиками на груди, а роскошной смуглой красавицей. Накопив карманных денег, она как-то купила флакончик жасминовых духов, и теперь в коридорах за ней тянулся шлейф аромата. Она читала Рильке, Рабле, Неруду и временами, повинуясь внезапному порыву, заводила с кем-нибудь пылкую дружбу, а потом так же внезапно бросала нового друга. Она жалела обычных девочек, для которых жизнь не приготовила ничего большего, чем то, что было дано их матерям. То, что она выглядела такой обыкновенной и никто ее не замечал, ее только радовало. Ей казалось, что она прячется под маской.
Содержимое потрепанной обувной коробки, которую вы держите в руках, – все, что осталось от тех лет, когда Хелен Франклин жила. Все, что было до, – пролог; все, что было после, – подстрочное примечание.
Проходит восемь дней, и все это время Хелен часто думает о Йозефе Хоффмане. Каждый день она чувствует какое-то смутное беспокойство, хотя назвать его причину затруднилась бы. Не то чтобы она ожидала встретить Мельмот Свидетельницу в коридорах библиотеки или в проходах между стеллажами супермаркета, как только у сотрудников кончится рабочий день, – будь это такая ерунда, ее было бы легко выбросить из головы. Но прочесть рукопись Хоффмана было все равно что выслушать исповедь, а Хелен не годится на роль исповедника, потому что не искупила собственных грехов. Это приводит ее в такое смятение, что теперь она избегает библиотеки, не желая видеть ни стол под номером двести девять (различит ли она царапины в тех местах, где пальцы умирающего Хоффмана вцепились в кожаную обивку?), ни Карела Пражана, несмотря на всю их дружбу.
Проходит девять дней, наполненных мелкими пакостями Альбины Гораковой (кусочек пирожного, втоптанный в ковер прямо на пороге ее комнаты; подожженные с утра пораньше благовония в маленьких конусах, наполнившие жарко натопленную квартиру густой духотой) и переведенными на английский тридцатью девятью страницами немецкого текста и шестью – чешского. На десятый день Хелен приходит в голову, что Карел еще никогда не молчал так долго, и она пишет ему сообщение. «Давно тебя не видела. У тебя все хорошо или ты все-таки простудился, как я и говорила? Тее привет, скоро увидимся». Тщательно выверенное соотношение заботы и беспечности, идеально соответствующее их дружбе. Проходит еще день, и она отправляет второе сообщение, на долю градуса теплее: «Надеюсь, с вами обоими все в порядке. Я должна вернуть тебе рукопись. Может, я загляну в гости как-нибудь попозже?» Хелен не собирается признаваться, что часто думает о Кареле не как об отдельной личности, а как о части большого целого – Карела-и-Теи, их совместных ужинов за блестящим от воска и пролитого вина столом, которые закончились, когда Тею едва не убил тромб, и тех вечеров, когда она чувствовала себя немного свободнее.
На следующее утро Хелен наконец приходит в библиотеку и с удовлетворением обнаруживает, что вполне способна не смотреть ни на гипсовых младенцев, которые спускаются с потолка, пронзительно крича от боли, ни туда, где стоит стол двести девять. Она ищет Карела, но его нет. Вечером, убирая свои переводы в сумку, где уже лежит часть рукописи Хоффмана, она решается навестить друзей.
Это несвойственно ей до такой степени, что, ныряя под каменную арку и встречаясь взглядом с продавцом в билетной кассе (он понимает, что ее не соблазнить опереттами под сводами бывших церквей), Хелен удивляется самой себе: она идет в гости без приглашения? Это она-то? Она затягивает потуже то и дело сползающий пояс. А почему бы и нет? У нее с собой чужие бумаги, и она будет проходить мимо дома их владельца, так что это всего-навсего вопрос хорошего воспитания.
Вечер выдался снежным, велосипеды и мусорные урны все в белом. Сейчас метель уже прекратилась, но в воздухе продолжает кружиться пыль, словно опалы шлифуют о камень. Смельчаки, рассевшиеся под навесами на стульях с овчинными подстилками, с довольным видом ежатся от холода, а у них над головами церковные песнопения мешаются со светскими мелодиями. «Вот она! – говорят англичане. – Настоящая зима, как во времена нашей юности, когда птицы проклевывали фольгу на бутылках с молоком, которые стояли под дверью». Они платят бешеные деньги за плохое пиво и считают, что это дешево.
Карел и Тея живут сразу за Староместской площадью, через которую Хелен проскальзывает незамеченной, почти ничего не замечая и сама. Она более или менее научилась сопротивляться иллюзорности фасадов, создающих такое впечатление, будто в любое мгновение их можно отдернуть, как шторы. Добравшись до дома друзей, Хелен переводит дыхание и осознает, что шла немного быстрее обычного, словно бы ее подгонял звук чьих-то шагов по мостовой. Вниз по переулку, пройти под аркой, – пригнувшись, хотя каменная дуга довольно высоко над головой, – и вот двор, в который смотрят окна четырех домов, и знакомая дверь, заваленная снегом.