Она приблизилась, и я почувствовал ее запах – сладкий, как летние лилии, и гнилой, как протухшее мясо. Страшно мне не было. Разве я не ждал ее всю жизнь – еще с того дня, как увидел, что фермер на берегу Эгера оставляет в поле стул? Она медленно подошла ко мне и, ни слова не говоря, упала передо мной на колени. Глаза в провалах глазниц казались сделанными из дымчатого стекла, и в них отражались все когда-либо совершенные или задуманные злодеяния мира. Потом она заговорила, и ее голос звучал мягко и умоляюще:
– Йозеф! Что ты здесь делаешь? Что ты собираешься сделать?
Она показала на Новака, который ползал в ногах у окруживших его людей и что-то бормотал, и казалось, что он будет так унижаться и бормотать до тех пор, пока не погаснет солнце.
– Малыш Хоффман, разве я так долго наблюдала за тобой для того лишь, чтобы теперь бросить тебя на улице? Разве я ждала так долго для того лишь, чтобы увидеть, как тебя сожгут у меня на глазах?
– Как я могу дать ему умереть? – возразил я. – Он мой друг.
– Твой друг?
Она поднялась на ноги и засмеялась, и не знаю, она ли возвышалась надо мной или же я сам под тяжестью вины и смятения съежился до размеров муравья, которого вот-вот раздавит ее пята.
– Твой друг? – повторила она. – И как же ты относишься к своим друзьям, малыш Хоффман? В чем же заключается твоя дружба?
И тут полы ее одеяния цвета чернил, словно бы по собственной злой воле, потянулись ко мне, окутали, и я оказался в ее объятиях. Ее руки сомкнулись за моей спиной, как железные ворота, которые запирают на засов. Щекой я касался ее мягкой груди, удушающе пахнущей лилиями. Она сказала:
– Показать тебе, где сейчас твои друзья? Показать, к чему приводит твоя дружба?
Я медленно склонился к ней на грудь, почти проваливаясь в сон, и в этом сне увидел ведущую к воротам Терезиенштадта железную дорогу. Трава здесь не росла. Я увидел казармы, в которых вместо солдат жили дети со старушечьими личиками. Я увидел, как мальчик с обритой из-за вшей головой наклоняется, чтобы подобрать из канавы конский каштан, и как за это преступление он получает пять ударов дубинкой; я увидел измученную голодом девочку, которую привели к коменданту, потому что кто-то донес, что она пела, и я знал, что этими мальчиком и девочкой были Франц и Фредди Байер. Я увидел грязную комнату с множеством грязных коек, и на одной из них лежала изголодавшаяся девочка, дрожащая так сильно, что ее койка ходила ходуном и с дребезжанием ударялась о стену, и кто-то протягивал ей тарелку с картофельными очистками, чтобы она поела. Потом я увидел локомотив, тянущий вагоны наподобие тех, в каких возят скот, и просунутую в щель между деревянных перекладин руку в синяках; я знал, чья это рука, и знал, что отказался пожать ее, и знал, что там, где кончается железная дорога, этих людей ждет ад, и знал, что это я помогал построить этот ад, – я был так же уверен в этом, как если бы сам возводил его каменные стены.
– Видишь, малыш Хоффман? – спросила женщина, и ее объятия были тюрьмой, из которой я так потом никогда и не выбрался. – Видишь, что ты сделал со своими друзьями?
И тут я увидел на железной койке девочку, и изо рта у нее медленно, как дождевая вода из водосточного желоба, текла какая-то грязная жидкость. Когда-то она носила под школьной юбкой розовое атласное белье и читала книги, которые мать запрещала ей читать, когда-то она танцевала со мной под звуки радио и любила кофе с сахаром и сливками, и ей было шестнадцать, и девятнадцатого августа сорок второго года она была убита – не под влиянием сильных эмоций, не в приступе гнева, не обычным человеческим способом, а колесами огромного механизма, и я был одним из зубцов его шестеренок.
И Мельмот проговорила:
– Кто еще, кроме меня, узнает о твоем преступлении? Кто, кроме меня, видел, что у тебя на душе? Что, если они знали, юный Хоффман? Что, если они видели?
– Тогда я обречен, – сказал я.
– Обречен! О да, ты обречен! – Она выпустила меня и рассмеялась. – Разве ты не видишь, какое наказание тебя ожидает?
Я огляделся по сторонам и понял, что повсюду по-прежнему приводят в исполнение наказания: людей мучают, людей сжигают живьем, и где-то сейчас точат ножи, предназначенные для меня.
– Если я буду наказан, то я это заслужил, – отозвался я, но мне было страшно.
– Разве заслуженный огонь меньше жжет? Разве справедливые удары наносят тупыми ножами? Ты думаешь, что будешь страдать меньше, если ты грешен?
Она дотронулась до моей руки, и я почувствовал боль в запястье. Она всего лишь коснулась меня указательным пальцем, но боль была такая, словно мою руку пригвоздили к земле и спокойно и размеренно раздробили в ней камнями все кости. Тогда я осознал, что боль может лишить меня человеческого облика и превратить в существо, которое хуже животного. Я сделал бы что угодно, лишь бы избежать этого, я откусил бы себе язык – но тут Мельмот убрала руку, и боль отступила. Я стоял посреди улицы, задыхаясь, и Мельмот больше не возвышалась надо мной. Она была одного роста со мной, глаза ее были холодны и спокойны, и она заговорила тихо и застенчиво, точно боялась, что я повернусь и убегу.
– Йозеф, маленький мой, малыш Хоффман. – Она снова дотронулась до моей руки мягкой ладонью. – Йозеф, тебе не жаль меня? Ты никогда не чувствовал, каково это – быть одиноким? Я единственная из всех, кто сумел выжить на корабле, потерпевшем крушение посреди моря без приливов! Я единственная звезда, освещающая все выжженные галактики! Кто принесет мне воды, когда я захочу пить? Кто отзовется, когда я заговорю?
Никогда – ни до, ни после – я не слышал более чарующего, более обольстительного голоса, и я бы, пожалуй, повесился на кронштейне вывески Байеров, если бы она только попросила.
– Йозеф, мой милый, сердце мое, – продолжала она. – Пойдем со мной. Пойдем, ты будешь моим спутником. Что тебе остается здесь, кроме страданий? Что тебя ждет, кроме справедливого воздаяния за твои поступки?
Я посмотрел на Новака. Все это время, пока Мельмот говорила, он ползал на коленях, истекая кровью, и всхлипывал, а окружавшие его мужчины и женщины с мрачными, алчными лицами смотрели на него.
– Но что тогда будет с герром Новаком? – возразил я. – Как я могу оставить его одного, чтобы его избили прямо на улице?
Ее голос стал еще более пленительным, зазвучал еще мягче. Она зашептала мне на ухо:
– Что же ты можешь сделать? Ты всего лишь школьник. Оставь его! О, Йозеф, мой милый мальчик, по которому я так тосковала, возьми меня за руку – мне так одиноко!
Она протянула руку, и соблазн был так велик, как если бы я разом ощутил все муки голода, которые когда-либо испытывал в жизни. Я не смог бы сказать, что меня ждет, если я подам ей руку, но точно знал, что тогда больше не будет ничего этого: ни жестокости, ни зажженных спичек, ни ребенка, которого избивают на пороге. Я шагнул было к ней, и ее лицо изменилось – оно озарилось триумфом, и голубой свет засиял в дымчатых глазах. Я опустил руку в карман и нащупал камень. Он был тяжелым, и его шершавая поверхность сгладилась от того, что я постоянно крутил его в ладони. Я посмотрел на Новака, на горевшие посреди улиц костры, на ребенка, которого били туфлей, на уполномоченных с заточенными карандашами и листами бумаги в руках, на стоявший в конце улицы грузовик с вхолостую работавшим мотором. Я сказал: