И вдруг в одно мгновение, как если бы всем им на ухо рассказали какой-то секрет, безучастные выражения лиц сменяются презрением, отвращением, удивлением. Воздух наполняется запахом лилий и жасмина, словно на сцену полетели букеты. И наконец Хелен видит лицо Мельмот Свидетельницы, сошедшее со страниц рукописи Хоффмана, с кончика пера сэра Давида Эллерби, сидящего у себя в комнате в одиночестве, с поля фермера из холодной деревушки на берегу Эгера. Ее кожа испещрена пятнами, как от пробегающих теней, немигающие глаза кажутся сделанными из дымчатого стекла. Это лицо причудливо, как кошмарный сон, но знакомо ей, как собственный дом. Ее взгляд полон глубокого неизменного обожания – можно подумать, что она тысячелетиями ждала, когда же наконец увидит Хелен Франклин в ложе номер семь Национального театра. Коленопреклоненная Русалка продолжает петь, и жемчужина скатывается с шеи Альбины Гораковой. Хелен протягивает руку к сцене через бархатный парапет, воображая прикосновение ладони Мельмот – наверное, обжигающе горячей на ощупь, очень мягкой, манящей, влекущей ее за собой. Условно-досрочное освобождение отменено: в ушах у нее раздается лязг захлопывающихся железных ворот.
Но где-то совсем рядом слышится хрюкающий, клокочущий звук. Это Альбина Горакова, которую потянуло в сон из-за вина, обильной жирной пищи, душного воздуха театрального зала и мягких плюшевых сидений. Она опять громко всхрапывает, запрокидывается назад, на подоле платья лежат осыпавшиеся перья. Храп заставляет стоящую на коленях Русалку замолчать, и неимоверно долгая звенящая нота наконец обрывается. Тея берет программку и, обмахивая ею сияющее от удовольствия лицо, шепчет:
– Бедняжка Русалка! Разве ты поверила бы этой ведьме? Как хоть единому ее слову можно поверить? Только глянь на нее!
Растерянная Хелен Франклин, превозмогая тошноту, смотрит на сцену. Там всего лишь меццо-сопрано в зеленых лохмотьях, пришитых к поясу и к рукавам, и в зеленых колготках, которые уже почти протерлись на пятках. Над ее головой болтаются картонная луна и крашеные птицы на проволочных тросах. Одинокая жемчужинка, которая еще не успела скатиться вниз, лежит на парапете. Хелен подбирает ее. Ни зрители внизу, ни музыканты в оркестровой яме на нее не смотрят – одни впились взглядами в пухлую Бабу-ягу под деревом из папье-маше, другие сосредоточились на своих пюпитрах, и им ничуть не интересна Хелен Франклин.
– Мельмот, – шепчет Хелен так тихо, как будто боится, что та откликнется на призыв, но нет, это всего лишь декорации, приспособления для создания сценической иллюзии, явившиеся из детских сказок и дорисованные ее собственным воображением под гнетом чувства вины. И все же стряхнуть наваждение не так-то легко – она снова слышит лязг тюремных ворот и явно различает на галерке Йозефа Хоффмана и Розу, уснувшую у него на плече.
– Мне пора идти, – говорит Хелен, но Адая, заливающийся румянцем страж, восседает на пуфе возле двери, сложив руки на коленях, с невозмутимым и холодным видом. Она ловит взгляд Хелен, улыбается и прикладывает палец к губам. Смущенная и напуганная Хелен покорно возвращается на свое место. На сцене водные нимфы умоляют Русалку одуматься, но она грезит тучным тенором, не замечая, что у него сползает парик, и переубедить ее невозможно.
– Тсс! – шипит Тея, хихикая, потому что Альбина начинает храпеть еще громче, и первая скрипка косится в их сторону с неодобрением. – Тише!
Старуха слегка ерзает во сне, ее многослойный белый наряд колышется, теряя клочки атласа и тюля, и снова оседает на стуле. Она как белая птица на берегу реки, которая встряхивается и прячет голову под крыло. Раздается очередной булькающий, хрипящий всхрап, очень долгий и очень громкий, и первая скрипка, пряча улыбку, переворачивает лист на пюпитре.
– Альбина Горакова, ну в самом деле! – укоризненным шепотом возмущается Тея, поворачиваясь к ней. – И это ваша любимая опера, которую вы знаете наизусть!
Но что-то здесь не так: голова старухи свесилась набок, челюсть криво отвисла. Хелен берет Альбину Горакову за запястье. Тонкая старческая кожа собирается в складки, словно шелк. Хелен не чувствует биения крови под пальцами, не слышит пульса. Глаза Альбины, устремленные на сцену, широко раскрыты, как у восторженного ребенка. На коленях у нее горсть жемчужин.
– Ой, – бормочет Тея и, неловко протянув руку, кладет ее на колено Альбины.
– Вот и все, – произносит Адая. Она встала. За толстыми стеклами очков не видно глаз.
– Но мы же ненавидели друг друга, – говорит Хелен. Внутри у нее разверзается пропасть. Она расползается на части. Она летит вниз, и вся боль, которую она себе запрещала испытывать, – за Розу, Арнела, Тею, Карела, за собственную жизнь, похороненную в картонной коробке, – ждет ее на дне, в неосвещенных тупиках, в мрачных местах, где она никогда не бывала и даже не подозревала, что внутри нее есть такие закоулки.
Водные нимфы ушли со сцены, ведьма вернулась за кулисы. Русалка пьет воду из стакана, публика заполняет проходы. Люстра медленно разгорается. Конец второго акта.
Часть 3
Из «Каирских дневников Анны Марни», 1931 год
19 мая, вторник
Сегодня я опять видела того нищего. Ему разрешают сидеть под навесом «Гелиополя». Как они только это позволяют? Казалось бы, они его должны просто в канаву смести вместе с остальным мусором. Я его сфотографировала. Он меня вроде бы не заметил.
Сестренка только что вернулась. Она считает, что купила на рынке шафран, но на самом деле ей продали крашеные опилки. Я ей ничего не сказала. Пусть сама разбирается.
20 мая, среда
Мама и па уехали в Карнак. Сестренка ехать с ними отказалась. Собирается лежать у себя в комнате, есть финики и мазать плечи маслом.
Меня почти все время тошнит, и голова болит. Хочу домой, хочу увидеться с Лу и Дэвидом, хочу снова ходить в изгвазданной скипидаром одежде и пить в нашей старой квартире на Флорал-стрит. Лу написала, что продала три гуашевых наброска и потратит вырученные деньги на холст длиной в два ярда. Говорит, что устала от репрезентативного искусства. Как жаль, что ее здесь нет!
Сегодня вечером видела, как нищий возвращается на свое место. Он ходит бочком, как будто ему стыдно. Я его опять сфотографировала, потом он сел и принялся позвякивать жестяной ложкой по стенкам жестяной миски. Из дверей «Гелиополя» выскочил какой-то мужчина, положил ему в миску хлеба и оливок и, ни слова не сказав, ушел обратно. Мне сейчас видно, как он там сидит в тени, ест оливки и выплевывает косточки на улицу.
21 мая, четверг
Сегодня я с ним говорила. Я стояла около окна, а он с улицы поманил меня к себе. Наверное, увидел солнечные блики на объективе. Он смотрел прямо на меня и махал мне, рука какая-то кривая, возможно, неправильно срослась после давнего перелома. И я подумала: почему бы и не подойти? Все равно делать нечего.
Вблизи он выглядит еще хуже. Сидит, прислонившись к стене, и воняет от него ужасно. Будь он бродячей собакой, его бы просто пристрелили. Правая рука бессильно повисла, а левая явно поражена какой-то болезнью, вся в черных чешуйках, похожих на грибок. С глазами тоже что-то случилось, они совсем бесцветные, но не как у слепца. Я думала, что он будет просить у меня милостыню. Я спросила: