Придвинувшись еще ближе ко мне, он добавил тихо:
— Я пришел к вам по важному делу. Мне группа товарищей поручила просить вас, чтобы вы взяли на себя руководство нашей группой. Люди верят вам чуть ли не с первого дня вашего пребывания в лагере: о вас много рассказывают прибывшие с вами советские люди, ваши разговоры в женском бараке и ваше поведение с Френцелем при колке дров также хорошо известны всем.
Я пристально взглянул на Леона: не предатель ли он? Но взор его был открытый, прямодушный. Я вспомнил его волнение, с которым он рассказывал о гибели людей на «фабрике смерти». Да и выбора у меня не было — приходилось идти на риск.
— Скажите, Леон, — спросил я — почему раньше не было попытки к побегу?
— Людям не дано было время для этого. Из железнодорожных вагонов они шли прямо в газовые камеры. Они приезжали сюда по восемьдесят-сто человек в вагоне, без еды, без воды, наполовину задушенные от жары, без воздуха, с маленькими детьми и стариками, которые умирали по дороге. Эти люди не могли оказать сопротивление, а те из Голландии и других Западных стран, которых привозили сюда в вагонах первого класса, верили, что их привезли на «работу», и только в последний момент, когда уже было слишком поздно, они начинали понимать, что «баня» вовсе не баня, что вода это только газ, и при этом со странным шумом мотора. Об оказании сопротивления могли думать только те, которые не шли прямо от железнодорожной платформы в газовые камеры. Это мы, которые временно оставались в живых. Мы, которые могли хоть немного прийти в себя. Но, к сожалению, таких немного. Поймите, ведь психологическая подавленность человека равносильна смерти.
— Были попытки, — продолжил Леон, — но они все отпадали как нереальные. Ведь вам рассказывали о голландцах. Но их предали. Ведь художника Макса-Вам-Дана, когда он закончил последний портрет эсэсовца, — тоже убили. Вы учтите, что здесь существует закон массовой ответственности за каждый индивидуальный побег или попытку. Этот террористический метод угнетающе действует на некоторых узников. Были случаи, когда заключенные, боясь репрессий, высматривали тех, кого подозревали в принятии решения о побеге и могли предать.
Я вспомнил, как в других лагерях были такие, которые во имя спасения своей шкуры предавали товарищей, которых встречали впервые. Нужно было получить лишний кусочек хлеба, и он продавал рядом стоящего, говоря, что тот комиссар.
Но перед такими предателями стояла мертвая стена презрения и ненависти. В большинстве случаев этих предателей при странных обстоятельствах в первую же ночь находили мертвыми.
— Как заминированы поля? В шахматном порядке? — спросил я.
— Да. Я знаю это точно, потому что наши лагерники выкапывали ямки для них.
— А какое расстояние между минами?
— Полтора метра. Их соединяет натянутая проволока.
— Скажите, что это за полуразрушенное двухэтажное здание по ту сторону проволочного заграждения?
— Там когда-то была мельница.
— А в этом здании не может быть замаскированный наблюдательный пункт?
— Зачем? Здесь же не фронт.
— Это не важно. Хотя бы для наблюдения за лагерем.
— Не знаю, — ответил Леон.
— А вы обратили внимание, что своей охране немцы не доверяют. Вот, например: когда идут в караул, им в строю выдают патроны. При смене караула охранники друг другу передают обоймы. Это довольно странно и непонятно. Из кого состоит охрана?
— Вся охрана состоит из солдат оккупированных стран, поэтому немцы им особенно не доверяют.
— Я попрошу вас, — сказал я, — поставить своих людей круглосуточно наблюдать за разрушенной мельницей. Это очень важно, происходит ли там какое-либо движение или смена людей, особенно ночью. Вести наблюдение можно через щели чердака столярной мастерской, конечно, если там имеется свой человек. Кроме того, по мере возможности продолжайте наблюдение за охраной.
— В отношении охраны вы правильно подметили, — сказал Леон, — они патроны держат на коммутаторе, где сидит немец, и в караульном помещении у центральных ворот. В случае тревоги патроны сразу раздадут. А за мельницей завтра начнем наблюдение.
— Мне надо держать с вами связь. Как это сделать, чтобы не возбудить подозрений? Не устроить ли так: вы познакомите меня с какой-нибудь девушкой, не знающей русского языка. Я стану бывать у нее в женском бараке под предлогом ухаживания. Вы будете приходить туда как переводчик. С вами я буду говорить по-русски обо всем, что нужно. Согласны?
— Да. Но с кем же познакомить вас?
— Я вчера заметил там девушку с каштановыми волосами. Она курит. Подруги называют ее каким-то именем, похожим на Люка.
— А, знаю, знаю. Она из Голландии, по-русски не понимает ни слова. Значит, мы смело можем разговаривать при ней.
Не откладывая этого дела, я, Лейтман и Леон отправились в женский барак.
Как ни уставали люди от непосильного труда, от голодной каторжной жизни, но они стремились видеться друг с другом украдкой от немецких офицеров. Когда поздним вечером мы пошли в женский барак, там было несколько мужчин-лагерников.
— Люка
[401], иди сюда, — позвал Леон худощавую, стройную девушку. — Вот эти русские хотят познакомиться с тобой.
Девушка внимательно посмотрела на меня, потом на изможденное с впалыми глазами лицо Лейтмана. Она крепко пожала нам руки.
Ее нельзя было назвать красивой, но она была очень привлекательна. Особенно хороши были ее темные глаза, мягкие, полные грусти, затаенного страдания.
Я был в затруднении, с чего начать разговор с ней, и сказал, улыбаясь, Лейтману:
— Приличие требует сказать ей пару слов. Но она все равно не поймет меня, а я — ее.
— Что он сказал? — с любопытством спросила Люка по-немецки.
— Он сказал, что впервые встречает такую интересную девушку, — быстро сказал Лейтман.
— Он не мог это сказать. Я не из таких, кого называют красивыми.
— Вы не правы, — сказал я с трудом подбирая слова на немецком языке. — Интересные девушки намного привлекательнее, чем красивые.
Я поговорил с Люкой еще немного, затем мы расстались.
2 октября. В этот день мы работали в четвертом секторе, когда прибыл очередной эшелон для уничтожения. Офицеры все ушли. Я, Шубаев, Розенфельд, Вайспапир и Цибульский зашли за угол барака. Оттуда сквозь ветки замаскированных проволочных заграждений был виден третий сектор, где находились «бани» — газовые камеры, и в это время мы услышали страшный детский крик «мама»…, от которого кровь застыла в жилах.