Но ничего подобного не произошло. Я взяла ее грязное белье, подошла к раковине и постирала его, намыливая своим собственным обмылком, после чего развесила ее вещи на веревке поближе к горящей печурке. После этого я разделась и вымылась холодной водой. Потом заснула. На следующий день повторилось то же самое.
Если бы во время наших встреч на Лубянке я сделала то, что вы, Анатолий, от меня хотели, я бы получила меньший срок? А если бы я сейчас дала вам ту информацию, которую вы хотели получить, это помогло бы мне? Если я признаюсь во всем, в чем меня обвиняли, отпустят ли меня на волю? Или мне все же лучше закончить все это и зарезаться острым концом кирки?
Можно было бы предположить, что зимой в лагере очень трудно, но, как оказалось, летом еще трудней. Летом нас отправляли на сельхозработы. Наши робы были сшиты из так называемой «чертовой кожи», которая не пропускала воздух и в которой мы сильно потели. На коже появлялись раны и экзема от пота, а также от постоянных укусов мух. Чтобы защитить лицо от солнца, мы делали из марли и ржавой проволоки повязки на лицо, похожие на те, которые носят пчеловоды. Женщины-крестьянки, которые провели в лагере по десять лет и кожа которых почернела и задубела, смеялись над нашими московскими приспособлениями и нашей нежной и белой кожей. Этим женщинам было тридцать или сорок лет, но выглядели они на все шестьдесят или семьдесят. Они знали, что со временем мы перестанем заниматься этой ерундой и позволим солнцу испепелить последние следы красоты, сохранившиеся на наших лицах.
Анатолий, мы работали в поле по двенадцать часов в сутки. Во время работы я читала про себя Борины стихи, подстраивая ритм каждой строчки стиха под размеренные удары киркой или движения рук, в которых была лопата.
После возвращения с работ нас тщательно обыскивали, чтобы мы не принесли в лагерь чего-нибудь запрещенного. В эти минуты, чтобы не концентрироваться на том, что делают с моим телом, я вспоминала слова любви, которые в свое время говорил мне Боря.
Я сочиняла свои собственные стихи, строчки которых появлялись в моей голове, словно написанные на листе бумаги. Я часто повторяла их про себя, чтобы не забыть. Но сейчас, когда у меня есть бумага и карандаш, я не могу их вспомнить. Может быть, некоторые стихи предназначены исключительно для личного пользования.
Однажды после того, как я постирала вещи Буйной и собиралась прилечь на нары, я услышала, что новая женщина-надзиратель выкрикивает мой номер. Эта новая надзирательница еще не научилась рявкать и произнесла мой номер нараспев. Я оделась и подошла к ней.
Надзирательница вывела меня из барака и повела к отдельно стоящему домику, в котором проживал пахан лагеря.
Территорией вокруг домика, а также уборкой внутри занимались заключенные, приближенные к пахану. Когда впервые я увидела этот домик, меня поразило то, насколько он выделялся от всех остальных лагерных зданий, я даже какое-то мгновение думала, что у меня галлюцинация. Домик был похож на дачку средней руки с белыми наличниками на окнах и геранью в горшках на подоконниках.
В одном окне домика горел свет настольной лампы с красным абажуром. За столом сидел пахан. Его я видела всего один раз, когда в Потьму приезжала инспекция. У пахана были густые и седые брови, которые практически соприкасались с волосами, зачесанными набок для того, чтобы скрыть плешь на макушке. Пахан выглядел вполне благодушно, словно какой-нибудь безобидный дедушка. Из лагерных разговоров я знала, что его задача – это вербовка стукачей среди заключенных. У него было несколько жен из среды заключенных.
Он вызывал понравившихся ему женщин и предлагал выбор – или сожительство с ним, или перевод в лагерь более строгого режима, где сидели уголовники и убийцы.
«Жен» пахана было видно издалека. В бараке после мытья они надевали шелковые халаты, а летом во время работы носили широкополые шляпы для защиты от солнца. На работы в поле их не отправляли, они работали на кухне или в прачечной. Зачастую они вообще занимались цветами и огородом на участке вокруг «дачки» пахана. Все его «жены» были очень красивыми. Самой красивой из них была восемнадцатилетняя Лена. Я никогда ее не видела, но о черных, как смоль, волосах Лены в лагере знали все. Поговаривали, что пахан выписал ей из Франции специальный шампунь и подарил пару лайковых перчаток, чтобы она берегла свои тонкие пальцы. До ареста в Грузии эта Лена была пианисткой. Также поговаривали о том, что однажды она забеременела, и ей привели бабку, чтобы та сделала аборт.
– Все это слухи, всего лишь слухи, – сказала я себе и успокоилась от мысли, что пахана интересуют женщины гораздо моложе, чем я. Я слышала, что он берет в жены только тех, кому еще не исполнилось двадцать два года, и тех, кто еще не рожал.
Я вошла в дом, в котором было две комнаты. Пахан сидел за столом и писал. Он молча показал мне пером на стоящий возле его стола стул. Прошло десять минут до того, как он перестал писать и взглянул на меня. Не говоря ни слова, он достал из ящика стола пакет и передал мне его.
– Это тебе. Но ты должна прочитать эти бумаги здесь, из этого дома их выносить нельзя, – он пододвинул ко мне лист бумаги, – и распишешься здесь, когда прочитаешь.
– А что это?
– Ничего важного.
Внутри пакета лежало письмо на двенадцати страницах и небольшая зеленая записная книжка. Я увидела его размашистый почерк. Написанные им буквы всегда напоминали мне полет журавля. Я быстро пролистала записную книжку, потом просмотрела письмо. Боря был жив. Он был на свободе. И написал мне письмо.
Я не стану делиться с вами строками из этого стихотворения, Анатолий. Я прочитала его много раз для того, чтобы запомнить, потому что знала, что больше никогда не увижу текст этого стихотворения. Может быть, вы и сами уже читали его, но я сделаю вид, что этого не было и что эти слова принадлежат мне и только мне одной.
В письме он писал мне о том, что делает все возможное для моего освобождения, а также о том, что с радостью поменялся бы со мной местами, если бы это было возможно. Он писал о том, что его мучает чувство вины, которое сдавливает его грудь все сильнее и сильнее с каждым днем. Писал, что ему страшно от того, что под этой тяжестью сломаются его ребра и он умрет.
Читая это письмо, я почувствовала то, что, как мне кажется, чувствовали монахини в лагере – тепло и защиту веры.
Почему мне разрешили прочитать это письмо, Анатолий? Почему пахан так долго не показывал мне этого письма? Наверняка от меня хотели какой-нибудь платы за то, что я прочитала это послание. Я не знала, чего от меня хотели, но знала, что готова сделать все, о чем меня попросят. Я была готова стать стукачом и женой пахана ради того, чтобы иметь возможность получать Борины письма.
Но пахан не стал просить меня стать его женой или стукачом. Лишь позднее я узнала о том, что Боря хотел видеть доказательства того, что я жива, и спустя несколько месяцев ему передали бумагу, которую я подписала, прочитав его письмо.