И еще со мной была жестяная кружка, старая и выщербленная. В нее я бросил монету и двинулся дальше, замедлив шаг, тряся кружку и звеня этим Иудиным сребреником. Тихий, тонкий, нежный звон разносился по горам и эхом отдавался в ущельях.
Наконец, остановившись, чтобы перевести дух, я увидел, как во тьме передо мной – надо мной – вспыхнул огонек свечи. Свеча горела посреди красивых старых развалин. Там были четыре стены – высокие гранитные стены, поросшие мхом и увитые диким виноградом; но вместо пола зеленая трава, и звезды вместо крыши над головой. Как будто стены эти были возведены не для того, чтобы защищать людей от непогоды и буйства стихий, но для того, чтобы защитить нетронутый мирный уголок от вторжения человека.
Было в этом месте что-то языческое: казалось, оно создано для того, чтобы фавны с флейтами, рогатыми головами и мохнатыми членами устраивали здесь свои оргии. И высокая арка, давно лишенная дверей, что вела во внутренний двор, заросший высокой травой, казалась входом в древний храм, где творятся чуждые таинства.
Он ждал внутри, на расстеленном одеяле; рядом стояла бутылка вина из виноградников Карлотта и лежали несколько книг. Заслышав нежный серебристый звон, он улыбнулся, – но улыбка стерлась с лица, когда из тьмы выступил я, с кружкой в одной руке и тяжелым камнем в другой.
Я убил его на месте.
Не из ревности. Не для того, чтобы защитить семейную честь. Не потому, что Литодора отдала ему свое белое тело, которое так и не предложила мне.
Нет. Я разбил ему голову камнем, ибо мне ненавистно было его черное лицо.
Я бил по голове, пока не устал, а потом сел рядом и взял его за руку. Должно быть, хотел пощупать пульс и узнать, жив ли он, – так я думаю сейчас. Но и поняв, что он мертв, не выпустил руку и сидел так, долго сидел, прислушиваясь к гомону сверчков в траве. Как будто он был малое дитя – мое дитя, – что долго боролось со сном и наконец уснуло, крепко и сладко.
Из оцепенения вывел меня нежный серебристый перезвон – мелодия колокольчиков, что поднимались вверх по ступеням. Ко мне.
Я вскочил и бросился бежать – но Дора была уже здесь, уже входила в арку, и я едва не налетел на нее. Она протянула ко мне тонкую белую руку, позвала по имени – я не остановился. Я бежал, прыгая через три ступени, без единой мысли в голове – но все же недостаточно быстро; и на бегу слышал, как снова и снова она выкрикивает его имя.
Не знаю, куда я бежал. Должно быть, в Сулле-Скале – хоть и знал, что там меня станут искать, едва Литодора спустится вниз и расскажет, что я сделал с арабом. Я бежал и бежал, пока не стал задыхаться, и грудь моя не загорелась огнем, и я не прислонился в изнеможении к воротам близ тропы —
Вы знаете, к каким —
И они не распахнулись настежь от одного моего прикосновения.
Я вбежал в ворота и начал спускаться по крутым ступеням вниз. Думал, там меня никто искать не станет, так что смогу пересидеть…
Нет.
Думал, эти ступени выведут меня вниз, на дорогу, и я отправлюсь на север, в Неаполь, куплю билет на пароход в Америку, придумаю себе новое имя, начну сначала…
Нет.
Хватит.
Вот правда:
Я верил, что эти ступени приведут меня в ад – туда и хотел попасть.
Поначалу ступени были самыми обычными с виду, из старого белого камня. Но чем дальше, тем становились темнее и покрывались какой-то слизью. Тут и там с этой лестницей пересекались другие, ведущие к разным местам на горе. Не знаю, как такое возможно. Мне казалось, я исходил все лестницы в наших горах, кроме одной лишь этой, – но никогда доселе не видел таких перекрестков.
Вокруг меня чернел лес, недавно уничтоженный пожаром: я шел сквозь ряды обезображенных, изъеденных огнем сосен, и весь склон был обуглен и черен. Вот только на этой стороне горы, сколько себя помню, никаких пожаров не бывало. Дул ветер; он был теплым, и мне становилось жарко.
Лестница сделала крутой поворот, и я увидел внизу мальчика, сидящего на плоском камне.
Перед собой на одеяле он разложил собрание разных диковинок. Была там жестяная птица в клетке, и корзинка белых яблок, и старая потертая зажигалка. Был еще кувшин и огонек в кувшине. Огонек то разрастался и освещал все вокруг так ярко, словно занимался восход, то уменьшался, почти гас, превращался в крохотную сверкающую точку во тьме.
Увидев меня, мальчик улыбнулся. У него были золотые волосы и улыбка такой красоты, какой я никогда не видел у ребенка. Я испугался его – испугался еще прежде, чем он позвал меня по имени. Притворился, что не слышу его и не вижу, что нет здесь никакого мальчика, – и поскорее прошел мимо, а он засмеялся мне вслед.
Чем дальше я шел, тем круче становились ступени. Снизу, казалось, пробивается какой-то свет – мутно, словно из-за деревьев, но видно было, что светится что-то очень большое, возможно, огромный город, не меньше Рима, как чаша, полная огня. Ветер доносил до меня запах съестного. По крайней мере, тогда мне подумалось, что это съестное, – аппетитный запах мяса, медленно поджариваемого на огне.
Впереди послышались голоса. Один голос, быть может, обращаясь к самому себе, устало вел какой-то бесконечный, безрадостный рассказ. Другой смеялся недобрым, злорадным смехом. Третий задавал вопросы:
– Скажи, есть ли плод слаще плода, которым заткнули рот деве, лишаемой невинности, чтобы заглушить ее крики? Скажи, если Христос – пастырь, а люди – овцы стада его, когда этих овец зарежут, разделают и зажарят и кому подадут на стол их нежное мясо?
На следующем повороте лестницы мне пришлось остановиться. Долго не мог я двинуться ни назад, ни вперед – только стоял и смотрел. Лес крестов высился передо мной, бесконечные ряды крестов – и к каждому прибит человек. Что вывело меня из оцепенения, что заставило повернуться и бежать? Коты. Стаи бродячих котов бродили меж крестами. У одного из распятых из раны в боку капала кровь, лужицей собиралась на ступенях, и котята лакали ее, как молоко. Усталым старческим голосом распятый обращался к ним: не спешите, говорил он, будьте покойны, все мои детки свое получат!
Лица его я не видел. И не стал подходить ближе, чтобы его разглядеть.
На подгибающихся ногах я возвращался назад – туда, где ждал мальчик со своими диковинками.
– Присядь, Квирин Кальвино, – обратился он ко мне, – присядь, дай отдых усталым ногам!
И я сел напротив – не потому, что хотел сидеть с ним, а потому, что больше меня не держали ноги.
Поначалу мы оба молчали. Он улыбался, глядя на меня из-за своего одеяла с товаром; я с притворным интересом рассматривал каменную стену у него над головой. Свет в кувшине разгорался все ярче, отбрасывал на соседние скалы гигантские бесформенные тени, – а потом вдруг погас, и оба мы остались во тьме. Мальчик предложил мне глотнуть воды из бурдюка; но я знал, что у этого дитяти ничего брать не стоит. Точнее, думал, что знаю. Свет в кувшине начал разгораться заново: островок безупречной белизны посреди мрака, он раздувался, как воздушный шар. Я посмотрел на него, но ощутил острую боль в голове за глазами и отвел взгляд.