Сквозь жалюзи сочится и растекается по беленому потолку мигающий свет: голубой – красный – голубой – красный. Снаружи доносятся басовитые мужские голоса и треск помех, как когда полицейские переговариваются по рации.
Не в первый раз слуги закона приходят к ним в дом. Два года назад Маккорты пережили облаву ATF
[8]. Тогда федералы перевернули все вверх дном, но оружия так и не нашли. Все стволы надежно укрыты в гараже, в схроне шести футов глубиной, прямо под трактором «Джон Дир».
Дверь в спальню открывается. На пороге стоит Хэнк.
– Джек! Это твоя мать.
– А-а. Она за мной приехала?
Джек надеется, что нет. Под одеялом так уютно, он пригрелся, Бет гладит его по голове – и совсем не хочется вставать.
– Нет.
Пройдя через комнату, Хэнк Маккорт садится рядом с Бет. Та берет его за руку, смотрит на него снизу вверх мокрыми несчастными глазами. В круглых стеклах очков Хэнка отражается свет полицейских мигалок: красный – голубой – красный – голубой.
– Твоя мать возвращается домой, – говорит Хэнк.
Бет зажмуривается, лицо ее искажает какое-то сильное, непонятное Джеку чувство.
– Правда? Ты на нее больше не сердишься? – спрашивает Джек.
– Нет. Больше не сержусь.
– Это полиция привезла ее домой?
– Нет. Пока нет. Джек, ты ведь знаешь, почему твоя мать хотела уйти?
– Потому что ты не давал ей пить.
Этот ответ он за три недели выучил как мантру. Слышал его от всех: от отца, Коннора, Бет. Два года мать оставалась трезвой, но в конце концов ее самообладание дало трещину. Прорвалось, словно мокрый бумажный пакет, и бутылка стала ей дороже сына.
– Верно, – отвечает Хэнк. – Хотела отправиться куда-нибудь, где никто не будет мешать ей пить и глотать свои пилюли для психов. И это оказалось для нее важнее тебя. Больно об этом думать, но так и есть: выпивка и пилюли стали для нее дороже нас всех. Она даже квартиру сняла возле винного магазина – должно быть, чтобы далеко не ходить. Сегодня днем купила бутылку джина и взяла ее с собой в ванную. Пила, лежа в ванне, потом начала вставать, потеряла равновесие и разбила себе голову.
– А-а.
– И умерла.
– А-а.
– Ты знаешь, она была нездорова. Всегда. Уже тогда, когда мы с ней познакомились. Я рассчитывал, что с нами ей станет лучше, но… ничего не смог сделать. У нее это семейное. У твоей матери бывали очень странные идеи, она старалась утопить их в выпивке – и в результате утонула сама.
Он ждет ответа, но Джек не знает, что сказать. Наконец отец добавляет:
– Если хочешь поплакать, валяй. Из-за такого реветь не стыдно.
Джек пытается найти в себе какие-нибудь чувства и не ощущает ничего, даже отдаленно напоминающего горе. Может быть, позже. Когда как-то уложит это в голове.
– Нет, сэр, – отвечает он.
Несколько секунд отец внимательно смотрит на него из-за ярко мигающих стекол очков. Затем кивает – быть может, одобрительно, – легко сжимает колено Джека и встает. Они не обнимаются, и удивляться этому не стоит. Ведь Джек уже не маленький. Ему тринадцать. В Гражданскую войну тринадцатилетние вовсю сражались против захватчиков-янки. И сейчас в Сирии воюют с автоматами тринадцатилетние солдаты. Тринадцать лет – возраст, в котором можно и убивать, и умирать, если потребуется.
Хэнк выходит из спальни. Бет остается. Джек не плачет – а она прижимает его к себе и разражается приглушенными рыданиями.
Выплакав все слезы, она целует Джека в висок. Он берет ее за руку, целует белую ладонь и ощущает сладковато-острый вкус мыла с запахом герани. Бет уходит, а вкус и запах остаются, нежные и сладкие, словно крошки пирога на губах.
3
Мать Джека хоронят ветреным днем в начале марта на земле Маккортов, за фруктовым садом. Джек не уверен, что это законно. Но отец говорит: «А кто мне помешает?» Видимо, правильный ответ: никто.
Гроба у Блум нет, не было и бальзамирования. Хэнк говорит, что бальзамировать покойников – пустая трата времени.
– Какой смысл травить того, кто уже мертв? Бог свидетель, она и при жизни достаточно пичкала себя ядом!
Ее завернули в выцветшую белую простыню с парой неотстиранных пятен, словно от пролитого кофе. Чтобы простыня плотно прилегала к телу, отец Джека обмотал ей горло и лодыжки серебристым скотчем. А сейчас вместе с несколькими друзьями, тоже сепаратистами, копает могилу.
Со всего штата съехались соратники поддержать Хэнка в его потере. Куда ни посмотри – всюду огромные шляпы, ковбойские усы, пустые взгляды. Некоторые стоят у края могилы с винтовками через плечо, словно готовясь дать армейский погребальный салют. Один, плотный, обгоревший на солнце, с бритой головой и выпученными глазами, носит краги и патронташи крест-накрест, словно заехал сюда по дороге на воскресное шоу в Аламо.
Глубокая яма вырыта, Коннор и еще пара человек опускают туда тело. Хэнк принимает его, стоя на дне. Присаживается рядом с женой, кладет ее голову в белом саване себе на колени, ласково гладит. Кажется, что-то шепчет. Один раз поднимает голову и встречается взглядом с Джеком. Глаза отца за стеклами круглых, как у Джона Леннона, очков ярко блестят и набухли слезами – но он не плачет.
Джека мучает страшная мысль: что, если у мамы глаза тоже открыты, и сейчас она смотрит на них сквозь тонкий хлопок простыни? Рот у нее открыт – это он видит ясно. Видит, как натянутая простыня проседает, обрисовывая приоткрытые губы. И с ужасом ждет, что мама издаст стон – или крик.
Бет обнимает Джека за плечи и привлекает к себе, словно для того, чтобы успокоить, хотя плачет здесь только она. Он утыкается головой в ее высокую мягкую грудь.
Коннор протягивает руку, однако отец Джека качает головой и выбирается из ямы сам. Отряхивает ладони, подходит к Джеку, кладет ему руку на плечо.
– Хочешь засыпать маму землей?
– С чего бы мне такого хотеть?
Хэнк дергает головой и смотрит на Джека так, словно подозревает, что тот издевается над ним. Потом, видимо, решает, что сын действительно не понял, и лицо его смягчается.
– Чтобы почтить ее память, – объясняет он.
– А-а, – говорит Джек.
Набирает пригоршню земли и тут же просыпает сквозь пальцы. Почтить память мамы, бросая грязь ей в лицо… нет, пожалуй, не стоит.
– Все нормально, – произносит Хэнк. – Может, придешь сюда как-нибудь, принесешь ей цветочки или что-нибудь такое.