Я скомкал листок, швырнул его в камин, чиркнул спичкой, поджег и прошептал, глядя в огонь:
– И это я тоже знал.
В кармашке второй сумки обнаружилась упаковка таблеток, и я принес ее в машину.
25
Мы ехали на юг, и в двадцать минут седьмого добрались до Андовера. Карин молчала, не выказывая ни облегчения, ни шока от пережитого ночью, и сидела с закрытыми глазами, хотя по гордой посадке головы и редким движениям ясно было, что она не спит. Я не пытался с ней заговаривать, пребывая в некоей прострации из-за бессонной ночи и переутомления, но еще и потому, что мы с ней больше не нуждались в словах. Они ничего не выражали, да и сказать было нечего.
Страх, будто кошачья лапа над перепуганной мышью, продолжал терзать мое помраченное, измученное сознание. Изнемогая от усталости, я словно бы утратил способность чувствовать. Тем не менее под омертвевшим слоем ощущений скрывался еще один, и я смутно осознавал горькую безнадежность и предвидел грядущие невзгоды. По всей видимости, нас с Карин ничто не удерживало, и мы, как мыши, бросились наутек. Может быть, какая-нибудь случайность, некое чудо, лежащее за пределами нашего понимания, поможет нам спастись. И все же я, как мышь, с отчаяньем понимал, что чудесного спасения не будет. Знают ли мыши, что такое кот? Как они его воспринимают? В отличие от нас они не способны вообразить его живым существом, однако же лучше нас понимают, что он олицетворяет и, однажды оказавшись в его власти, иногда умирают неизувеченными. Вот так же и я, обессиленный и непонимающий, знал, что за нами по пятам следует неотвратимая беда.
Переутомление служило мне защитой от полного осознания того, что значит чек из сумочки; подобным же образом я прятался в ночи под одеяло, чтобы не слышать детского плача. И чек, и плач ясно говорили об одном и том же, а я лишь притворялся непонимающим. Впрочем, то, что я знал, больше не имело значения. Кот все уладит. Вот если бы это знание заставило меня бросить Карин… Но об этом я даже не задумывался. Мне суждена иная роль. У меня не было ни малейшего сомнения, что именно поэтому мы не едем за помощью в Бристоль, или к Тони, или к кому-нибудь еще. Мы с Карин вдвоем проживали этот день, точно так же как мы вдвоем пережили ночь, и мне оставалось лишь заботиться о ней и ждать.
Мы не обсуждали, куда едем. Без лишних расспросов я понимал, что, когда придет время, Карин, хоть и незнакома с окрестностями, сама назовет мне цель нашего путешествия. А пока мы, пусть и ненадолго, избавлены от страданий, поэтому не имеет значения, куда мы направляемся. Мы стали рыбами в мелком пруду.
На пока еще безлюдных улицах Андовера я сбросил скорость до пятнадцати миль в час, чтобы Карин осмотрелась и сказала, остановиться здесь или ехать дальше. Она с улыбкой посмотрела на меня, давая понять, что оценивает мою заботу:
– Не здесь. Нет, не здесь, Алан.
По Солсбери-роуд мы поехали мимо Анна-Вэлли и Абботс-Хилл. Без четверти семь показался шпиль кафедрального собора.
– Заедем в город? – спросил я.
– Ja, bitte. Только медленно.
Чуть дальше крупный фазан, гордый и равнодушный ко всему, будто павлин на лужайке, величаво переходил дорогу и даже не повернул головы, когда я притормозил, чтобы его не сбить.
– Он считает, что его никто не посмеет тронуть, – засмеялась Карин.
Я нежно поцеловал ее в щеку, и мы двинулись дальше.
В Солсбери, окинув взглядом тротуары с редкими прохожими и опущенные жалюзи витрин, Карин сказала:
– Не здесь.
Мы проехали мимо Хемэма, к Кранбурн-Чейс и Блендфорд-Форум. Машин на дороге стало больше, а люди уже стояли на автобусных остановках или с газетами в руках отходили от киосков.
– Не здесь, – сказала она в Блендфорде. – Не здесь, Алан. Ты так устал, бедняжка. Ничего, осталось совсем немного.
Для меня, измученного волнением и бессонницей, ее голос звучал звонкими переливами ручейка в папоротниках.
– Твой голос – как папоротники, – пробормотал я. – Ты такая красавица… Никто не…
– Я люблю наши поездки на машине, – сказала она. – А Белая Лошадь далеко отсюда?
– Да, очень далеко.
– Как я сразу не сообразила…
– Поедем туда, если хочешь.
– Нет. Одно желание я уже загадала. Второго не положено.
В восемь часов утра небо оставалось пасмурным и хмурым. Ясени вдоль дороги не шевелились, солнце не показывалось. Спустя полчаса мы добрались до предместий Дорчестера и переехали через реку Фром.
– Алан… – начала Карин.
Я молчал, ожидая, что она скажет дальше.
– Алан?
– Да, любимая?
– А до моря далеко?
– Миль десять, наверное. Я плохо знаю здешние места. Ты хочешь к морю?
– Ммм… – задумчиво протянула она. – Да. Хорошо бы к морю.
В начале десятого проселочными дорогами мы приехали на берег моря. Не важно, куда именно – куда-то на пустынные пляжи между Сидмутом и Портланд-Билл. На море был полный штиль; тихие серые воды под серыми небесами простирались до самого горизонта, ласковые волны легонько набегали на песок. Мы оставили машину на обочине и шли по прибрежным дюнам, подножья которых заросли крапивой, крестовником и колючими плетями ежевики. Нам никто не встретился, что, в общем-то, было понятно – день выдался непогожий, суливший дождь.
На краю пляжа мы остановились, глядя на безлюдные пески.
– Мы далеко от дома? – спросила она. – Ты очень устал?
– Миль сто, – ответил я. – А устал я не больше тебя. Я сделаю все, что ты хочешь, только скажи.
– Пойдем к воде.
Меня опять охватило ощущение нереальности происходящего. Я словно бы погрузился в транс. Море превратилось в безбрежное поле, темная пелена туч нависла над песком, и даже крики чаек не нарушали тишину. Солнце пропало, и ветер пропал, и всякая воля пропала, и я следовал за ней, моей Карин, исполненный того же страха, как и памятным вечером у качелей. Сейчас, как и тогда, я знал только, что должен что-то совершить, но мой смятенный разум, как будто отделенный от меня, сник, как стебель цветка, с корнем выдранного из почвы.
Слухом услышите – и не уразумеете, подумал я, и очами смотреть будете – и не увидите. Господи помилуй!
У самой воды Карин остановилась и протянула ко мне руки.
– Алан, – сказала она, когда мы обнялись (я заметил, как под ее левым глазом бьется тоненькая жилка, отчего нижнее веко чуть подергивалось), – ты ведь знаешь?
– Да, – ответил я.
– И ты меня любишь, правда? Потому что иначе не можешь?
Во сне обычно говорят только правду – не то, как ты должен поступить, а то, что ты чувствуешь, сам того не сознавая. Ужасаясь своему знанию, я понимал, что радость обладания Карин и ее красотой затмевает в моей душе отторжение зла – бесчувственного, противоестественного зла. Карин не ставила меня перед выбором, но спрашивала, могу ли я ее отвергнуть. Я не мог.