У Монтескье и у всех авторов, испытавших его влияние, деспотизм понимается как нарушение «баланса». Однако в некотором отношении лучше было бы говорить не об «уравновешивании» властей, а об «опосредовании» plenitudo potestatis. Вмешательство государства никогда не должно осуществляться со всей действенной полнотой власти, но всегда лишь опосредованно, с использованием промежуточной инстанции, органа с четко определенными компетенциями, с «ограниченной властью» (pouvoir borne), наряду с другими опосредующими инстанциями обладающего компетенцией, которую нельзя отменить по чьей-либо воле. Наивысшие инстанции, законодательная и исполнительная, тоже должны взаимно ограничивать друг друга в своей власти. В результате гражданская свобода окажется защищена от всевластия государства, сдерживаемого в сети ограниченных компетенций. Обладает ли всевластием законодательная коллегия или всемогущая исполнительная власть, отряжаются ли комиссары с неограниченными полномочиями во внешней сфере и с безусловной зависимостью во внутренней, эти орудия непосредственного всевластия, парламентом или государем, все равно результат будет один – уничтожение гражданской свободы. Формального понятия закона для этого учения недостаточно. Самоограничение государства, которое должно вытекать из законодательства, «нерушимость» закона гарантированы только тогда, когда издание и исполнение закона взаимно контролируют друг друга, и прежде всего (отсюда требование королевского вето) когда однажды изданный закон не может быть изменен по чьему-либо произволу. В любом другом случае мнимое самоограничение, которое законодатель налагает на самого себя по закону, окажется лишь пустой фразой. В абстрактном смысле суверенитет вполне может быть неделимым и безграничным. Но в конкретной практике каждому отдельному функционеру должно отводиться некоторое ограниченное полномочие, и две наивысшие инстанции, законодательная и исполнительная, тоже не должны односторонне расширять свои полномочия. Если бы существовала некая универсальная компетенция, то никто уже не был бы ни в чем компетентен.
Состояние, при котором непосредственно проявляется всевластие государства, Монтескье называет «деспотизмом». Слово «диктатура» у него, как и у других авторов в течение всего XVIII в., связано с классической традицией и употребляется только применительно к римской республике. Поэтому ему известна только комиссарская диктатура, которая вводится в рамках действующего республиканского уложения. Иногда у Монтескье встречаются излюбленные школьные примеры с Суллой и Цезарем, однако они не сопровождаются никакими иными замечаниями, кроме психологических
[229]. В согласии с политической литературой XVII в. (по сути дела, ничем не отличаясь, к примеру, от Клапмара) он рассматривает диктатуру как исключительное состояние, характерное для аристократической формы государства (О духе законов. II, гл. 3): меньшинство, господство которого подвергается угрозе, передает одному из сограждан безграничные полномочия, une autorite exorbitante. Напротив, в монархии, сущность которой состоит в том, что неограниченная власть принадлежит одному человеку существует препятствие, образуемое монархическим принципом, заставляющим считаться с «промежуточными» инстанциями, в особенности с дворянством (II, гл. 4). Монтескье рекомендует аристократическим государствам предусмотреть диктатуру в своей конституции, как это было в Риме и как попытались сделать в Венеции введением постоянного, перманентного магистрата. Но учреждение венецианцев привело к возникновению тайного всевластного органа, к тому, что честолюбие отдельного человека соединилось с честолюбием семьи, а последнее – с честолюбием нескольких господствующих семейств. Лучше всего было бы компенсировать неограниченность властных полномочий непродолжительностью срока службы. В идеальном состоянии, при разделении властей, как оно описано в шестой главе одиннадцатой книги, диктатуры нет, но зато допускается исключительная ситуация, когда законодательная власть на короткое и точно установленное время наделяет исполнительную правом арестовывать подозрительных лиц. Предпосылкой такой исключительной ситуации является внутренний заговор или сговор с внешним врагом. Но от взора Монтескье-историка не скрылось и общее значение экстраординарных комиссаров в развитии от республики к цезаризму. В книге «О величии и упадке римлян» (гл. 11) он возносит хвалу мудрому разделению публичных властей в Риме, где множество магистратур взаимно ограничивали и контролировали друг друга, так что каждая обладала только pouvoir borne. Это разделение властей прекратилось, когда начали раздавать экстраординарные поручения (commissions extraordinaires), полученные, в частности, Суллой и Помпеем. В результате этого власть народа, как и власть магистратов, была уничтожена, а отдельные влиятельные мужи сумели завладеть суверенной властью. Благодатной почвой для такой узурпации служат гражданские войны, поскольку они влекут за собой установление диктатуры. В доказательство приводятся Людовик XIII и Людовик XIV во Франции, Кромвель в Англии и абсолютизм немецких князей после Тридцатилетней войны. Под предлогом восстановления порядка осуществляется ничем не ограниченная власть, и то, что прежде называли свободой, теперь зовется мятежом и беспорядком. Каким образом у человека, имевшего такое историческое представление о возникновении современного государства, обнаружили родство с идеями Contrat social, можно, пожалуй, понять, исходя из историко-политических причин, но отнюдь не из предметного содержания его высказываний.
Часто повторяемое после Французской революции высказывание Монтескье о том, что при известных обстоятельствах нужно прикрывать свободу, как закутывали в покрывала статуи богов
[230], возникло в несколько ином контексте, нежели тот, в котором его обычно цитируют. Ведь оно касается не оправданности осадного положения, а вопроса о том, допустимо ли осуждение за измену (attainder-bill). Проблематичность такого осуждения заключается в том, что приговор в отношении одного определенного человека выносится в форме закона, т. е. делается исключение из всеобщего характера закона. Закон должен быть общезначимой нормой и не должен касаться отдельного случая. Здесь действенно представление о законе как о «всеобщей воле» (volonte générale). Всеобщий характер закона должен состоять в том, что он не знает ничего индивидуального и, подобно закону природы, действует без всяких исключений. Монтескье (как и Руссо) заимствует это понятие закона
[231] из картезианской философии, с которой он познакомился главным образом по Мальбраншу
[232] и от которой отправлялись его научные интересы. Для французской политической философии это представление приобрело огромное значение. Если в Англии в XVII в, к политическим корпорациям был применен принцип свободной церковной общины, способствовавший в Америке формированию новой государственности, то во Франции XVIII в. было политизировано метафизическое и естественно-научное понятие закона. Картезианское учение о том, что Бог обладает только «всеобщей волей» и все партикулярное чуждо его сущности, в переводе на политический язык означало, что государство должно выдвигать в качестве законов только всеобщие и абстрактные правила, а решение об отдельном конкретном случае должно приниматься только путем подведения его под всеобщий закон, а не непосредственно самим законом
[233]. У Руссо это понятие закона, смешанное с разного рода другими представлениями. становится особенно эффективным. Напротив. хотя Монтескье. следуя Цицерону тоже называет закон «всеобщим велением» (jussum in omnes). он именно в этом месте дает понять, в сколь малой степени его политические воззрения подчинены рационалистическому доктринерству. Несмотря на свои сомнения, онодобряет осуждение за измену. Требование, в соответствии с которым закон должен иметь всеобщий характер, не подразумевает, как у Руссо. абстрактного отдаления от любого конкретного содержания, а вытекает в политическом плане из тех же соображений, что и у Локка – предшествующий действующий закон (antecedent standing law): неизменный (immuable). константный закон должен сделать правовую жизнь равномерной и поддающейся расчету и благодаря этому одновременно с обеспечением правопорядка заложить основу независимости судей и гражданской свободы, онпрепятствует тому чтобы законодательство и юриспруденция преследовали некие цели и принимали решения сообразно положению дел в том или ином случае, и обеспечивает то, что правоведы Нового времени назвали «нерушимым характером закона»
[234], свойственным всякому правовому (а не полицейскому) государственному порядку. Но наиважнейшую гарантию гражданской свободы дают все же промежуточные власти. Может, правда, показаться, что знаменитое высказывание Монтескье о судебной власти, которая хотя и называется третьей наряду с законодательной и исполнительной, но должна быть в известном отношении «невидимой и ничтожной» (invisible et nulle), связано с рационалистическим представлением о volonte générale
[235] и означает, что судья не самостоятелен и только применяет закон к тому или иному отдельному случаю, что это только «рот, произносящий слова закона» (la bouche qui prononce les paroles de la loi), существо неодушевленное (etre inanime), «Подстановочный автомат», как его в последние несколько десятков лет именует движение за свободу судейского усмотрения. Но духу и контексту как упомянутой шестой главы, так и всего сочинения больше соответствует другое толкование. Если правосудие в каком-то смысле именуется невидимым и ничтожным, то при этом имеются в виду английские присяжные заседатели, которые в отличие от французских судебных палат не образуют перманентной корпорации и не являются corps intermediaire. Монтескье и здесь вполне далек от того, чтобы абсолютизировать значимость абстрактного положения. Для него не существует «узаконенного деспотизма» (despotisme legal), какого требовал французский рационализм XVIII в.