На первых порах посетители шли по крытой извилистой галерее, огражденной с одной стороны стеной и обсаженной зеленью. Нередко тропинка петляла вдоль ограды, и перед глазами гулявших сменялись маленькие укромные дворики – то тенистые, то залитые светом. Ощущение замкнутого пространства делало шествие по этому узкому проходу своеобразным приуготовлением к главному событию рассказа. В нем было что-то от очистительного испытания перед таинством нового рождения. Изредка в окнах галереи возникали, словно проблески солнца в сумерках житейской обыденности, ярко освещенные дворики и широкий простор – своеобразный пролог к явлению райской полноты бытия. А потом перед посетителем внезапно открывался вид на пруд с островками и мостами, архитектурными сооружениями, на разные лады устроенными берегами, красивыми камнями и деревьями. Миновав центральную часть сада, наиболее богатую живописными деталями, посетитель обнаруживал у себя за спиной представшие в новом ракурсе знакомые достопримечательности садового ландшафта. Это был как бы эпилог все того же безмолвного повествования. Выход из сада нередко маскировали, чтобы у посетителя не создалось впечатления перехода из огражденной территории в открытое пространство.
Во дворе – дорожки, и дорожки пусть будут извилисты. За поворотом – крыльцо, и крыльцо пусть будет маленькое. К крыльцу ведут ступеньки, и ступеньки пусть будут ровные. Подле ступенек – цветы, и цветы пусть будут свежими. За цветами – ограда, и ограда пусть будет невысока. За оградой – сосна, и сосна пусть будет древней. У корней сосны – камень, и камень пусть будет причудлив. Камень смотрит на беседку, и беседка пусть будет безыскусной. За беседкой – бамбук, и бамбук пусть будет нечастым.
За бамбуком – павильон, и павильон пусть будет уединенным.
У павильона вьется дорожка, и дорожка пусть будет ветвистой. Дорожка выводит к мостику, и мостик пусть будет выгнутым. Рядом с мостиком стоят деревья, и деревья пусть будут высоки.
В тени деревьев стелется трава, и трава пусть будет зеленой. Рядом с травой – канава, и канава пусть будет узкой. По канаве течет вода из источника, и источник пусть будет бурливым. Источник бьет из горы, и гора пусть будет величественна. Под горою стоит домик, и домик пусть будет аккуратным. У крыши изогнутый карниз, и пусть карниз будет широким. На карнизе гнездится аист, и пусть аист танцует. Аист привлекает гостя, и гость пусть не будет пошлым. По случаю прихода гостя достанут вино, и вино пусть будет принято с удовольствием. Чарка вина навеет легкий хмель, и во хмелю пусть не будет забот.
Чэн Юйвэнь. XVII в.
Прогулка по китайскому саду навевает опыт «непрестанного обновления», постоянного открытия мира заново. Разумеется, она не могла не напомнить минским современникам развертывание живописного свитка, и в литературе старого Китая нет недостатка в сопоставлениях садовых композиций с пейзажными картинами. Но аналогия с живописью не единственная и, может быть, не самая глубокая. Художественный язык сада обнаруживал не менее убедительное сходство с поэзией. Как заметил ученый Цзянь Юн, «строить сад – все равно что писать стихи: нужно добиваться разнообразия, но быть последовательным, чтобы предыдущее и последующее перекликались между собой». И все же ни изобразительное искусство, ни литература не способны передать чистую временность самоустраняющегося присутствия перемен. Это может сделать лишь музыка – единственное непосредственное свидетельство неизбывности быстротечного. Китайский сад, живущий во всевременности мгновения, являет собой музыку пространства.
Открытость миру предполагает умение чутко внимать ему. Китайский сад воспитывает необыкновенно обостренную чувствительность, способность сознания погрузиться в смутный мир микровосприятий. Лучшее тому доказательство – представление о саде как мире в миниатюре – и более того: как семени мира, виртуальном «пространстве мечты», которое выводит из себя все сущее подобно тому, как тыква-горлянка порождает себя из самой себя. Китайский сад, по старинному выражению, есть «тыквенные небеса» (ху тянь), или, попросту говоря, «мир в тыкве» – внутренний, другой мир, совершенно самодостаточный, в самом себе полный; мир замкнутый и все же беспредельный, ибо в нем присутствует иное. И это иное вездесущно. Только когда мы прозреваем иное в мельчайшей грани опыта, жизнь становится постоянным открытием.
Здесь как нельзя более уместно обратиться к такому самобытнейшему, поразительному изобретению китайского гения как миниатюрные сады, или, по-китайски, «сады на подносе». Знатоки «изящного» быта XVII века во всех подробностях разъясняют особенности и достоинства подобных садиков. Лучшими среди них считались те, которые можно поставить на столе, как бы впустив в свою комнату мир природы во всем его величии. Несколько ниже ценились карликовые сады, стоявшие во дворе. Из карликовых деревьев больше всего почитались копии «сосны с горы Тяньму». Высота такого деревца не должна была превышать «один или полтора вершка»; ему полагалось иметь «ствол толщиной с руку и иголки короткие, как наконечник иглы», и быть согнутым и скрученным, как деревья на пейзажах старинных мастеров; ему также следовало иметь густую крону, напоминающую «лес на горной вершине». И если рядом удачно расположить «древний сталагмит», то, как утверждал Ту Лун, созерцание сосны «породит такое чувство, будто сидишь среди густого леса высоко в горах: так не чувствуешь жары даже в разгар лета»
[530]. Популярны были и сливовые деревья из провинции Фуцзянь, которые отличались толстыми скрюченными корнями, пышной кроной и корой, «похожей на рыбью чешую». Сливовые деревья тоже выращивали в окружении камней. Считалось изысканным также держать на подносе несколько миниатюрных побегов бамбука в воде. Еще одно благородное растение, подходящее для миниатюрного сада, – кустарник «старая колючка из Ханчжоу», который живет больше сотни лет и не достигает в высоту даже трех вершков. Как ни важны деревья сами по себе, садик, замечает Ту Лун, непременно должен помещаться на «подносе из древнего камня», и для него нужно подобрать «дивные, вытянутые вверх камни». А налив в поднос воды, следует положить в нее множество разноцветных камешков, лучше всего отливающих красным, белым и зеленым. Только тогда созерцание сада «доставит полное удовольствие». По ночам, добавляет Ту Лун, можно окуривать садик благовонным дымом, а утром собирать с него чистую росу и смачивать ею глаза. «Воистину, сей предмет принадлежит миру небожителей!» – заключает Ту Лун свой рассказ о миниатюрных садах
[531].
Что такое карликовый сад? Казалось бы, чистый курьез. Однако он останавливает взор и заставляет по-новому увидеть и оценить свойства вещей. Это и магический предмет: еще в минское время миниатюрные сады служили талисманами, оберегающими от напастей: «сад на подносе», подчеркивает Ту Лун, способен «отогнать вредоносные силы»
[532]. Но такой сад воспринимается как вместилище жизненной силы именно потому, что он являет образ предвечной полноты бытия, прозреваемой внутри, в символическом мире, где нет внешнего освещения, нет смены дня и ночи, нет неотвратимого угасания жизни. (Вспомним, что для многих современников Ту Луна обретение «врожденного знания» означало выход из колеса жизней и смертей.) Знатоки особенно восторгались тем, что деревья в миниатюрных садах «никогда не меняют свой цвет». Пожалуй, в универсум, спрятанный внутри нас, можно только войти – раз и навсегда. Популярная в средневековом Китае легенда о маге, который вошел в миниатюрный сад и пропал в нем, напоминает о том, что миниатюра действительно открывает для нас мир и притом в двух смыслах: она открывает бессмертие Эона и учит заново видеть знакомое. Она заставляет верить, что каждая вещь может быть дверью в новый мир. Каждый штрих ее хранит в себе бесконечный смысл.