Калибан сильно отличался от Шейлока, а от лесных фей – и подавно. Его согнали с его мест, он порабощен, и его горячая кровь может ввести вас в заблуждение, заставить думать, что он чист, невинен и даже благороден. Но тот факт, что его лишили собственности, что его притесняют, не меняет его натуры – звериной, безобразной, примитивной, грубой и бесстыдной. Он не невинный неиспорченный ребенок, который питается ягодами и любит музыку.
Он дикарь, который пытается изнасиловать вашу дочь. Пока не появился Просперо, Калибан не сильно-то облагородил свой остров, и не нужно быть провидцем, чтобы представить себе, что произойдет, когда колонисты уйдут и туземцы начнут сами управлять островом.
Но и Просперо отнюдь не образцовый правитель – и на острове, и у себя в Милане, и он становится интересным, только когда снимает обязанности строгого правителя и постигает азы человечности, кротости и сострадания, начинает задумываться о том, о чем я думаю сейчас, – о смерти, и любому властителю нужно начинать с этого.
«Буря» – о власти, естественной и сверхъестественной, мирской и божественной, о владении собой. Просперо учится быть лучшим повелителем – во всех смыслах этого слова. «Буря» – об искуплении, возрождении, о существовании сразу нескольких правд, о необходимости веры – но не в форме догмы, а веры в природные силы, без которой даже комедия жизни уже больше невыносима. Зовите ее молитвой, если вам так угодно, как это делает Просперо: И верно б гибель мне грозила, когда бы не молитвы сила. Но имеется в виду не англиканская молитва. Моя последняя пьеса ясно свидетельствует, как мало осталось во мне официальной религиозности: я понимал, что формальная вера – сказка. Все мы острова в океане, и ни один остров не околдовывает больше, чем остров театра.
И театральный остров никогда не выглядит пустыннее и печальнее, чем когда публика расходится, а у драматурга больше нет новых сценариев. Пора вернуться домой, отречься от чар магии, которые на двадцать лет превратили его в театральное божество, переодеться в затрапезную одежду заурядности и готовиться к смерти. Именно это я и прошу вас сделать – взглянуть на уязвимость, непрочность и непостоянство жизни. «Буря» – жесткая пьеса – о неясном, преходящем и бесконечно трогательном.
И об истинном, Фрэнсис. Об истинном.
– Забава наша кончена.
Актеры, как тебе сказал я, были духи и в воздухе растаяли, как пар. Вот так, как эти легкие виденья, так точно пышные дворцы и башни, увенчанные тучами, и храмы, и самый шар земной когда-нибудь исчезнут и, как облачко, растают. Мы сами созданы из сновидений, и эту нашу маленькую жизнь сон окружает.
Окружает, но не заканчивает, хотя можно рассматривать нашу жизнь как краткое пробуждение от окружающего нас забытья.
– Ну ты загнул!
Прости, дружище, что принимаю твое долготерпение как должное. Мой рассказ близится к концу. В финальной речи Просперо обещает поломать свой жезл и утопить магическую книгу, волшебник отрекается от своего удивительного чародейства и дара провидения и возвращается домой. Тому, кто так долго жил в мире фантазии, придется примириться с заурядностью, в которой он начал жизнь и о которой никогда не забывал. Что может быть печальнее того, во что я превратился, – актера без роли, волшебника без волшебной палочки? «Буря» была моим прощанием с искусством. Закончив ее, я купил недвижимость в Лондоне и распрощался с поэзией. Тогда я думал, что уже больше не напишу никаких других строк, и, как любая настоящая поэзия, они шли от сердца, а не от сухого интеллекта, который заставляет сочинителя тщетно марать бумагу. Я исписался, отгорел, но устроил финальный фейерверк былого колдовства.
Король смотрел «Бурю» в банкетном зале Уайтхолла. Дело происходило в ночь Всех Святых в начале празднеств 1611 года.
– Ну конечно же, празднества!
К тому времени я уже уехал к эйвонским лебедям и явился на показ своей лебединой песни из Стрэтфорда. А теперь я думаю о смерти, и мой терпеливый адвокат приехал из Уорика составить завещание – до того, как я засну навеки.
68
– Вот именно, «составить завещание», а посему нам обоим не помешает хорошенько выспаться. Но хотелось бы подкрепиться чем-нибудь на дорожку. Может, сырку, а? Как думаешь?
Я – пас. От сыра я беспокойно сплю.
– Какие грезы в этом мертвом сне пред духом бестелесным реять будут? Ради сыра я готов примириться с последствиями.
Шаги Фрэнсиса неуклюже прогрохотали вниз по лестнице и затихли в глубине дома в поисках малютки Элисон – теперь уже обеспеченной малютки Элисон.
Какие грезы в этом мертвом сне пред духом бестелесным реять будут?
Ты знаешь историю про императора, которому приснилось, что он бабочка, и когда он рассказал об этом одному из своих мудрецов, тот глубокомысленно спросил его: «А откуда ты знаешь, что ты не бабочка, которой снится, что она император?» Прекрасный ответ, Уилл. Откуда ты знаешь, что ты не сын мясника, которому приснилось, что он драматург? Или что он был драматургом? Сейчас все выглядит как сон, хотя и было лишь вчера. Вот что случается, когда истекает отведенное тебе время. Жизнь проносится перед тобой, как пред глазами утопающего. Для тебя она не более чем море бед, с яркими крапинками голов, медленно покачивающихся в бесстрастной бездне. Все, кого ты знал и любил, ушли от тебя, невозвратно потеряны. Отец твой спит на дне морском. Кораллом стали кости в нем. Два перла там, где взор сиял…
Элисон зашла с сияющим взором – и с блюдом сыра.
Зажарь его получше, Элисон, чтобы Фрэнсису приснилось побольше денег. Уж скоро явится Царица Маб.
– А это еще кто такая, Уилл? Что еще за Царица Маб?
Так, никто. Я замечтался.
– Грезы, грезы. Отведай лучше сыру.
Спасибо, не хочу. Запах такой, что скоро тебе на подмогу сбегутся все мыши в доме.
– Вкуснотища! Извини, что разговариваю с набитым ртом. Давай закругляться с завещанием – мы уже почти закончили.
Я помню, как покидал Лондон. «Просперо» был последней пьесой, которую я написал целиком. Меня ждал дом на Нью-Плэйс. Как Ариэль, я когда-то зажигал смятенье и страстно томился жаждой свободы, чтобы вновь предаваться стихии. В Лондоне я жил налегке, даже не столько на квартире, сколько в своих пьесах, и налогов платил всего пять фунтов. Конечно, у меня были кое-какие сбережения, сокрытые от взора сборщика налогов, хотя никакой особой погоды они не делали. Я рассовал свою лондонскую жизнь по карманам – у незнакомца, которым я внезапно стал самому себе, у такого перекати-поля, как я, это заняло не больше десяти минут. У меня не было собственности в Лондоне, и жил я как бродяга. Не осмеливаясь оглянуться назад и боясь разрыдаться, я захлопнул за собой дверь носком сапога.
Стрэтфорд образца 1611 года вполне мог бы сойти за Стрэтфорд 1601-го или 1581-го. Он ничуть не изменился. Немногие из тех, кого я знал, дожили до седых волос, дебелости или усыхания. Большинство уже умерло.