– Старик Дженкинс был чуточку получше.
Когда Томас Дженкинс начал преподавать в Кингс Скул, шел уже двенадцатый год моего обучения, и я приготовился поглощать литературу, которой он ежедневно сервировал наш стол: Овидий и Вергилий, Лукреций и Гораций, среди которых Овидий всегда был главным блюдом, иногда с гарниром из переводов Голдинга. Наш обед всегда начинался и заканчивался сладкоголосым Овидием. Я не видел никакого смысла в обучении, пока не появился Овидий и, как Бог, не заполнил собой пустоту. «Ах, Вергилий! Добрый, славный мантуанец! Тебя не любит только тот, кто тебя не понимает», – мурлыкал Дженкинс. Прикасаясь к Овидию, он изнемогал в такой неге, что можно было поверить в то, что у нашего сурового педагога, как и у нас, был hic penis и что, если бы на Овидиевых страницах, как роза, расцвела hic vulva, он сорвал бы с себя учительскую мантию и со страстью вонзился бы в нее, послав Лили ко всем чертям.
10
– И как шло познание наук?
Я овладел не только ими.
– Твоя малышка Элисон…
Это ты по поводу «овладел»? Оставь. Она не моя Элисон. Она просто прелестное дитя.
– Ты не всегда был так разборчив, старина.
Речь не об этом. Единственным волнующим местом в школе была замочная скважина, и в ранней юности Овидий стал для меня замочной скважиной в мир. Я с волнением открыл для себя запретно-чувственную картину, запечатленную в рамках языческих размеров, и она изменила мою жизнь. Hic penis и hic vulva соединились, и предающиеся любви Венера и Адонис многое мне прояснили. Овидий не снабдил сценку деталями, но на пороге юности мне хватило и этого. Тайные соития Адама и Евы в райских кущах в прохладе дня, пока всеведущий Бог втайне торжествовал, больше не шли в счет. Любитель овец Дик со своей Мэриэн, ее набухшее вымя и коровье брюхо тоже отошли на задний план. Они, господа, больше не шли в счет. Эти буколические игрища теперь вызывали у меня брезгливость.
– Славный мантуанец открыл тебе глаза…
…на любовное томление, переменчивость чувств, их мимолетность и неизбежное угасание. Он извлек чувственную любовь из кладовки, где на полке стояла Библия, и отдалил ее от двери нужника. Вглядевшись в замочную скважину, я увидел широкие просторы вокруг Стрэтфорда, где под бескрайним небом боги занимались любовью с простыми смертными.
– Я лично не заметил ничего, кроме овец и любителей овец.
В этой безбрежной сини было не видать ни Иеговы, ни облачка, ни змея под цветком, ни бога, затаившегося среди листвы.
– Мечта школьника.
Я бежал в Сниттерфилд, по ногам меня хлестали высокие горячие июльские травы, которые сводили меня с ума. В одном месте, там, где меньше часа тому назад Венера возлежала с Адонисом, трава была сильно примята. Я, как охотник, прильнул носом к земле. Травинки трепетали, храня недавнюю память ее бедер и грудей. В этих зеленых углублениях ее прелестные локти впечатались в землю, а в тех более глубоких выемках лежали ее ягодицы.
– Должно быть, ты вспугнул парочку блудящих селян.
Венера больше не вспоминала свое морское побережье и перестала ходить на окруженный морем Пафос, в Книд, изобилующий рыбой, или Аматис с его минеральными источниками. Олимп больше не мог ее удержать, и она дни напролет бродила среди утесов и горных гряд, лесов и полей с подоткнутым выше колен платьем и неосмотрительно обнаженными ногами. Она весь свет бы обошла, лишь бы найти того, кого искала.
– И естественно, добралась бы и до Стрэтфорда.
А куда же еще ей было идти?
– То, наверное, были Дик с Мэриэн.
…Потому что ее стрэтфордский Адонис был здесь и жил в ожидании своей богини. Она возникнет из ниоткуда и повалит меня в траву. Да, Фрэнсис, у меня не было никаких сомнений в том, что я был Адонисом. Я был настолько опьянен Овидием, что того Уилла, который существовал до него, больше не было. Тот Уилл стал теперь призраком. Я взглянул на свои ноги, но вместо них увидел лишь траву. Я исчез. Я превратился в анемон, трепещущий на ветру. Это со мной случилась метаморфоза. Я превратился в Адониса, в анемон, в кровавое пятно на горячей примятой траве, где возлежала и томилась желанием она. И я знал наверняка, что она не остановится, что она снова выйдет на поиски, чтобы настигнуть меня в полях, разрумянившаяся от вожделения, с испариной на лбу, в волнении и нетерпении, истекающая соком.
– Надеюсь, ты вставал пораньше – повидаться с ней до школы? Чуть свет, чтобы повстречать ее в рассветных лугах и провести наедине с ней пару часов до того, как побегу в город сидеть как зачарованный перед Дженкинсом и переводить тексты. Ни он, ни мои одноклассники и представить себе не могли, кто сидел рядом с ними, толкуя Овидия. Я сам был Овидием, а Уильям Шекспир был всего лишь его нелепым английским псевдонимом, стрэтфордской маской. Еще не застывший после того, как меня вынули из формы, я был заново созданным мифом, опьяненным ощущениями, изменчивым и многоликим, как Протей. Я познал богов, но никто не знал, что я был уникум. Я сгорал в пламени желания.
– Без сомнения, ты хранил это знание при себе.
Ну разумеется. Когда я приходил в школу, строгий Дженкинс пребывал в «историческом» расположении духа, готовый к Ливию, Тациту и Цезарю, и мое настроение портилось на целый день. Но если он приносил Плутарха в переводе Норса, его могучее очарование околдовывало меня.
– Хорошо сказано – могучее.
После Плутарха мне не хотелось бежать в поля в ожидании богинь, но его рассказы скрашивали своей велеречивостью нудные занятия древними языками.
– Мне они казалась до ужаса унылыми, но латынь необходима для юриспруденции, а Ливий был еще хуже.
Ливий утомлял только Дженкинса. Он преподавал нам Плотия, Теренция и немножко Сенеку…
– …пьесы которого одновременно веселые, безбожные, кровавые и удивительные.
Несясь в пространстве горного эфира, свидетельствуй, что в нем уж нет богов!.. Только разум создает короля, и каждый сам дарует себе королевство
[37].
У Сенеки я научился писать трагедии, и я запомнил его уроки навсегда.
– Так все-таки чему-то он тебя научил!
Мне пришлись по душе его пьесы, но в отрочестве я отдавал пальму первенства Овидию. Он был непревзойденным. Он просветил меня и изменил мой мир. Очевидно, не я один был почитателем Овидия, были и другие, и только тогда я понял, что означали ночные звуки из опочивальни родителей.
– Я знал, что они означают. А ты – нет?
Я думал, что у мамы что-то болит, прислушивался и не мог уснуть. Мне хотелось пойти и пожалеть ее, и я не мог понять, почему отец не просыпается и не утешает ее. Пока до меня не дошло, что он тоже не спит, и это он заставляет ее стонать, и он сам стонал и издавал исступленные звуки, значения которых я не понимал.