– Какой неожиданный образ!
Проститутки не сильно отличаются от актеров – и те, и другие притворяются за деньги, и те, и другие симулируют конец и снова оживают. Но пуритане доверяли проституткам больше, чем актерам. Пользуясь логикой Книги Бытия, богословы утверждали, что блудницы берут свое начало от Евы, посему блудницу нетрудно понять и простить. Ее легко узнать – каждый шаг приближает ее к смерти и аду, она – котел порочной похоти, и без Евы не было бы блуда. Не было бы Евы – не было бы греха; не было бы греха – не было бы проклятия; не было бы проклятия – не было бы спасения, а значит, не было бы ни Христа, ни Церкви, ни папы, ни Реформации, ни пуритан, чтобы противостоять самой Великой Блуднице, великому Вавилону. Шлюхи Лондона были оправданием существования пуритан, без них пуритане не имели бы смысла. Их церковь нуждалась в блуде не меньше, чем в нем нуждалось падшее мужское население Лондона, блудящее на протяжении всей своей жизни.
– А актеры?
С актерами все было сложнее: они происходили не от Адама и Евы, а были порождением дьявола, который на мировой сцене предстал в обличье змеи. То был первый в мире театральный костюм, и дьявол был первым и самым блистательным актером. С его языка капал мед, Ева выслушала его и поверила ему, пала, и ее обнаженный пупок стал входом в театр. Пуритане и актеры были непримиримыми врагами. Наши ложные кумиры украшали стезю в ад: Дик Тарлтон, Нед Аллен, Билл Кемп были цветами, которыми была усеяна та стезя – актеров проклясть было легче, чем шлюх.
– Потому что что вы развращали толпу?
Шлюха обслуживает одного клиента за раз. Если через нее проходит дюжина человек за день, ее гибельный бизнес идет лучше некуда. А актер одним-единственным монологом и даже словом мог завладеть целым зрительным залом.
– Да, зрители слушали вас затаив дыхание.
Как будто голод рос от утоленья. Поверь, иногда не нужно было и слов: ни хриплой прерывистости дыхания, ни широких жестов, ни даже паузы. Достаточно было одной мысли о молчанье: умереть – уснуть – и только.
– И только.
Я пригвождал к земле зрителей, толпящихся у сцены, и заставлял замереть аристократов в театральных ложах, я отвлекал их от амвонов проповедников, завлекал в театр – их рукоплескания гремели, как эхо; и они затаив дыхание ожидали следующего слова, следующего звука. О да, актер был способен на это и на многое другое. Он был богом тех, кто толпился у сцены, и кумиром аристократов. Проповеди пуританина, ораторствующего как Нестор, такой власти над публикой не имели. По пути в театр через пустошь публика проходила мимо призраков велеречивых проповедников прошлого и втаптывала их в маргаритки. Раньше главным орудием был страх, а теперь соблазн поборол страх, соблазн пропитывал воздух – нет, соблазн был тем самым воздухом, которым мы дышали. И это приводило пуританина в ярость.
– А как же совесть, мораль, божественный разум?
Именно театры вытащили человеческую природу из шкафов и сундуков и шепчущих покоев и принесли ее на сцену, где кучка бедных актеров – пять-шесть бойцов, махающих без толку негодными и ржавыми мечами – показывала ее людям. Разум, здравый смысл, понимание, страх Божий и познание Всевышнего были отвлеченными понятиями по сравнению со способностью актера быть ходячим отражением обыкновенного невыдуманного человека, чтобы показывать доблести ее истинное лицо и истинное лицо – низости, и каждому веку истории – его неприкрашенный облик, заставить каждого зрителя в круглом деревянном театре увидеть себя самого, отстаивать его истинную человеческую сущность – представить его человеком трагическим и комическим, историческим, пасторальным; возносящимся и заблуждающимся, очарованным и отчаявшимся, в любви, в ненависти, в раю, в аду, существом света и тьмы, любовником, тираном, безумцем, поэтом, чудовищем, червем. И актер, который жил и сгорал на сцене, был наделен огромным богатством – способностью с помощью некоего волшебства, которое повергало пуритан в изумление, вообразить и показать человека изнутри.
Актер показывал жизнь такой, какая она есть, а не такой, какая она должна быть, он был человеком, который говорил то, что он чувствовал, а не то, что следовало говорить.
– Правда – вроде дворняги; ее гонят в конуру и бьют арапником, а любимая сука греется у камина и портит воздух.
И в одном-единственном монологе сокрытая вина человека могла вылезти из конуры, и греховные существа, зрители нашей пьесы, были поражены до таких глубин души, что их дух срывался с поводка. Я не знаю, уходили ли они из театра очищенными и освобожденными либо испорченными и развращенными. Скажу лишь как актер, что к концу представления зритель становился человечнее, что, в общем-то, не простое бахвальство, ведь цель искусства как раз в том, чтобы сделать нас самими собой в большей степени, а не в меньшей, как того хотели пуритане, которые отрицали в человеке темное и грязное.
Пуританин боялся актера и страшился театра, где ставили пьесы. Театры были оплотом греха, крепостью Сатаны. Ад надвигался на Англию, его легионы уже покорили Лондон, где давали столько представлений, что за два часа две тысячи человек попадали в ад. Поразительное количество! Хуже того: давая полдюжины представлений в день, театры могли за какие-то десять дней препроводить в ад весь Лондон, что, наверное, порадовало бы пуританина. Адские речи будоражили человеческий ум, губя так много душ, что наверняка все лучшие места в их тихом белом раю остались лишь для избранных Богом. А может быть, они как раз этого и боялись – остаться наедине с собою?
– Я не знал, что ты так сильно их ненавидел.
Само слово «пуританин» было лживо: для пуританина все было нечисто. Они не видели в человеке ничего хорошего, не видели в нем Бога и бичевали его за это, как и его вечную спутницу и, конечно же, искусительницу – женщину. Не пощадили даже королеву, за что пуританину Стаббсу, автору памфлетов против нее, отсекли руку. Они винили кого угодно, только не себя, хотя в их холодной как лед крови бурлили такие же нечестивые желания. Пуританин хотел обладать тем, чего боялся, и убить то, чем обладал, а если оно недоступно, то должно быть уничтожено, чтобы заглушить ярость пуританина. Кто он был на самом деле? В лучшем случае – нарыв на заднице, мешающий сидеть в театре, в худшем – дикий зверь в кишках. Лучшим отмщением было выставить его в пьесе, показать его отвратительную самовлюбленность, презрительно высмеять его – а когда замрет смех, пусть люди ненавидят его за то, что он был посланцем смерти, убийцей смеха, сифилисом души, отрицанием всего человеческого, хорошего, доброго и прекрасного.
– А как же несотворение кумиров?
Актеры создают кумиров для тех, кто их жаждет. Мы хотим отражения реальности. Все мы жаждем удовольствия. Быть Богом скучно, а пуритане хотели, чтобы мы все уподобились Богу. Вместо этого я дал зрителю нераскаявшегося человека, неспособного принять их Иисуса, одержимого злым духом и в припадке ярости глотающего крыс – безумного Тома из Бедлама и тьму, олицетворением которой был Калибан. Я дал им не узкую тропинку к Богу, а широкий театральный путь, усыпанный цветами. Театр стал единственным местом в Лондоне, кроме пивной, где можно было услышать правдивые суждения о жизни, незамутненные страхом Господа или смерти. В этом актеры и в самом деле были людьми единственными в своем роде. Театры были островками искусства в грубом море окружающего их разложения. Они были ясным, чистым и звучным колокольным звоном, светло и раскатисто разносящимся над городом, погрязшим в грехе.