– Господин.
Прости меня, Элисон, я задумался…
…о других грудях. Но ни одни из них не могли сравниться с прелестью, которую сейчас предлагала мне Элисон, склонившись надо мной так, чтобы я мог принять их благодарными губами и руками. Никакие груди не могут быть прекраснее тех, что утешают умирающего. Груди Элисон возвышались надо мной – небольшие, но круглые и упругие, такие невесомые, небесные тела, парящие в воздухе, случайные яблоки, изящно оброненные на Еву и на саму святую Мадонну.
В былые времена я бы принял их тяжесть, утонул бы в этой груди и вознесся бы на небо. Но сейчас – сейчас меня не объяла дрожь похоти, а она продолжала стоять передо мною, невинно-чистая и безмятежная. Я протянул к ней руки и трепещущими пальцами взмахнул на них, как будто они были двумя вспорхнувшими с жердочки перепуганными голубицами. Она взглянула на меня грустными глазами.
– Господин, жаль, что у меня нет для вас молока.
Соски, как блестящие каштаны, как два только что родившихся детеныша крота, – сама невинность.
Я покачал головой.
– Вы на меня сердитесь, господин? Вам не нравится?
Это молоко сердечных чувств, Элисон. О, если б ты, моя тугая плоть, могла растаять, сгинуть, испариться. И кожи не коснусь белей, чем снег и глаже алебастра…
– Господин!
Зашнуруйся, Элисон, да побыстрее, и положи деньги там, где много лет тому назад были бы мои губы. Будь счастлива и вспоминай меня иногда.
– Благодарю вас, господин.
Нет, тебе спасибо, Элисон. И скажи моему толстяку адвокату подняться наверх, чтобы закончить наше с ним дело. А то не вернуться ему в Уорик засветло.
37
– Если дело так пойдет и дальше, то обжора-адвокат останется у нас на завтрак!
Фрэнсис вошел, улыбаясь, как раз в тот момент, когда Элисон закончила зашнуровываться и поспешила уйти. Он казался еще толще, чем обычно.
– Подкралась тьма во время разговора. И мы должны природе подчиниться и дать себе хотя бы скудный отдых. Все ль обсудили мы? И что это ты такой довольный? И даже не притронулся к пирогу.
Есть вещи намного лучше пирога. Фрэнсис, я побывал в раю.
– Уже? Так чего ж ты вернулся? Я думал, что оттуда ни один еще доселе путник не возвращался.
Ах, пожалуй, я останусь здесь, потому что рай – это ее губы, и только она…
– Элисон?
Я имел в виду Елену – Прекрасную Елену. Троянскую царицу Марло. Фрэнсис скрестил руки на груди, кивнул на дверь и сурово посмотрел мне в глаза.
– Ты тут себя хорошо вел или как?
Я предавался воспоминаниям.
– Да ты опасный старикан. После того как мы закончим наше дело, тебе еще придется отчитаться пред Всевышним. Говорят, тебе есть в чем покаяться. У тебя есть время, у Марло его не было.
Марло скончался от политики, Фрэнсис, пружины которой еще более загадочны и непостижимы, чем сама чума, – а ведь трудно представить себе мир, свободный от болезни и от политики.
– Сдается мне, тебе надо свыкнуться с мыслью о жизни без женщин, дружище. Ты забыл, что на небе секса нет? Начинай привыкать сейчас.
Тогда рай не для меня. И что такое мир без женщин: ни горячки страсти, ни инициалов, вырезанных на коре дерева, ни жестокого пламени любви, ни богов, сходящих с ума от очарованья смертных, – немыслимо! Потому что если и есть что-то хуже чумы – и поверь мне, Фрэнсис, есть, – это чума любви. От бубонной чумы умирают за три дня, а чума любви ломает тебя, как дыба.
– Ты имеешь в виду сифилис?
Это не то же, что любовь.
– Однако тоже ведь плохо!
Мне нравился бордель Негритянки Люси. Мне нравилась она сама, а ей нравился я. Черная Люс.
Чарующая сорная трава, благоухающая так, что больно. Зачем… зачем ты…
– Не уходи от темы.
Ее мир был адом – черным, но ароматным.
– Наверняка в нем были темные стороны.
Если бы все женщины пахли так прекрасно! Она приказывала своим мавританским шлюхам прихорашиваться для меня. О чистота дыханья! Последний раз, последний. Так мы не целовались никогда…
– И часто ты туда захаживал?
Бордели были убежищем. Ни зависти, ни страха, ни сомнений, ни опасений предательства, ни зеленоглазой ведьмы ревности, которая смеется над своей добычей, ни того бедствия, когда догадываешься об измене и все же любишь, ни притворства ложных друзей, ни прокисшего пота пакостной постели, ни распутного ветра, целующего все вещи на земле, ни платков, клубникой вышитых, ни поспешных выводов – всякого вздора, убеждающего ревнивца в измене, ни пожатий рук, сплетений пальцев, игр руки с рукой, шептаний по углам, когда ты хочешь, чтобы время шло быстрее, желанья обратить час в минуту, а утро в ночь, льнуть щекой к щеке и носом к носу и целоваться в полуоткрытый рот, говорить так близко, что сплетается дыханье, язык во рту, и глубже, глубже…
– Ради Христа, прекрати!
Смех вздохом прерывать – такова была чума любви. А публичные дома были замечательны тем, что были чисты от заразы лжи, и гнусный дух любви не вмешивался в торговлю человеческой плотью. Они предлагали удовлетворение похоти в чистом виде. Ты был со шлюхой не для того, чтобы приблизиться ко двору – ничего такого в борделе не было. Там были только самцы и самки, купля-продажа, пришел-ушел, засунул-высунул – ни слова лицемерия и лести, ни малейшего намека на извлечение выгоды. Публичный дом, мой друг, был воплощением чистоты.
– Да, подлинно прекрасное лицо!
Но лучше туда не возвращаться. Когда приходила чума, бизнес нес убытки, проститутки сидели без дела. Пойти в публичный дом в чумные годы было все равно что подписать себе смертный приговор. Гораздо безопаснее было оставаться наедине с собой в собственной постели, с хрустящими к рассвету простынями.
– Давай не будем об этом.
А что еще оставалось делать? Исчезли даже леди ночных улиц, неизвестно откуда там появлявшиеся – без сомнения, прямиком из опустевших домов терпимости. Звезды публичных домов закрывали свои ставни. Даже заведение Хенслоу закрылось. И аристократам приходилось туго, ведь фрейлин королевы лапать не полагалось.
– Это приводило в ярость ее девственное величество?
Пембрук напроказничал с госпожой Мэри Фиттон, и по мере того, как рос ее живот, звезда Пембрука тускнела, сначала в тюрьме Флит, а потом в ссылке. Нижние юбки фрейлин таили свои опасности. Не говоря уже о плахе. Иметь с ними дело вряд ли стоило такого риска.
– Нет ничего зазорного в воздержании. Кстати, ты будешь доедать свой пирог?
Воздержание никогда не было веселейшей из забав, но невозможно быть более воздержанным, чем когда ты мертв, и мой риск не одному я вверил судну…