Гастролировать с оркестром и при этом играть рок-н-ролл – на такое еще никто не решался. Впервые я исполнил композиции из ранних альбомов в точности так, как они записывались, в прекрасных аранжировках Пола Бакмастера. Гас Даджин прилетел, чтобы вместе со мной проверить звучание. Мы работали с каждым оркестровым инструментом отдельно, чего прежде, опять-таки, никто не делал, и добились фантастического эффекта: когда во время исполнения Madman Across The Water вступали струнные, сердце буквально останавливалось. Контрабасы и виолончели словно взмывали вверх, и сцена подо мной вибрировала. Да, таким и должен быть гвоздь программы.
Тем временем с голосом происходили странные вещи. Каждый раз, открывая на сцене рот, я представления не имел, что получится. Иногда я пел нормально. Иногда начинал хрипеть, сипеть и не мог правильно взять ноты. Но хуже всего было просто говорить. То есть я пытался произнести название песни, но не удавалось выдавить ни слова. Словно сбылись давние мечты моих недоброжелателей, которые годами молились о том, чтобы я умолк навек.
Со мной явно творилось что-то неладное. Я попробовал рецепт, которым в 1970 году в «Трубадуре» со мной поделился Леон Рассел: коктейль из меда, яблочного уксуса и воды. Не помогло. В Сиднее дошло до того, что самые громкие звуки я издавал не во время пения, а в промежутках – заходился в кашле и отхаркивал мокроту таких невероятных оттенков, что по сравнению с ними наряды от Боба Маки казались бесцветными. Разум взял верх, и я согласился пойти на прием к отоларингологу доктору Джону Тонкину.
Осмотрев мою гортань, он обнаружил опухоли на голосовых связках. Сказать, злокачественные они или нет, он пока не мог. Если это рак, тогда конец всему: мне вырежут гортань и я никогда не смогу говорить, не то что петь. Но вначале нужно сделать биопсию, она все и покажет. Потом он взглянул на меня, нахмурился и сказал:
– Курите марихуану, верно?
Я застыл. Курить травку я начал, только чтобы слезть с кокаина, но быстро обнаружил, что она радует меня сама по себе. К тому же это не выпивка. И не кокс – совсем другой вид наркотического вещества. Я искренне верил, что марихуана делает меня более общительным и приятным человеком, несмотря на массу примеров того, что мое поведение стало совсем асоциальным.
Другое дело, что травка, в отличие от кокса, не гнала меня в безумную круговерть клубных тусовок и не заставляла сутками бодрствовать. Я просто курил, беспрерывно смеялся и слушал музыку – под кайфом она звучала божественно. Особенно полюбил «Крафтверк»
[174], его вроде бы простое, монотонное, но гипнотическое звучание. Конечно, дело не ограничивалось выкуриванием косячка от случая к случаю с одновременным прослушиванием альбомов Trans-Europe Express или The Man Machine
[175]. Я немедленно подсел на марихуану, как раньше на кокс и спиртное. На австралийских гастролях один из членов нашей дорожной команды занимался почти исключительно тем, что сворачивал мне косячки и повсюду таскал обувную коробку, наполненную марихуаной.
Но этого доктору Тонкину я не рассказал. В ответ на его вопрос я просипел:
– Так… немного.
Доктор Тонкин выкатил глаза:
– Думаю, очень много.
Он настоятельно рекомендовал мне прекратить курение. Возможно, именно в нем причина появления опухолей, но даже если и не так, пользы точно никакой. С тех пор я не выкурил ни одного косяка. В тот период меня нельзя было назвать волевым человеком в том, что касается выпивки и наркотиков. Бессчетное множество раз во время адского похмелья я говорил себе «больше никогда» и немедленно забывал об этом, когда похмелье проходило. Хотя порой мне удавалось продержаться несколько месяцев. Но рано или поздно все возвращалось на круги своя. В кабинете врача я понял: чтобы отказаться от дурной привычки, нужно очень сильно испугаться. И нет ничего более пугающего, чем слово «рак». Доктор Тонкин сказал, что мне придется отменить оставшуюся часть австралийского турне, но я отказался. По контракту нам предстояло отыграть еще неделю концертов в Сиднее. Во-первых, неустойка была бы астрономическая – в концертах участвовало больше ста музыкантов, к тому же мы снимали документальное кино о турне, а затем собирались на его основе выпустить концертный альбом. Но главное, поскольку существовал риск того, что я вообще не смогу петь, я хотел отодвинуть этот страшный момент подальше, насколько это было возможно.
Я решил, что расскажу обо всем группе и буду держаться стоически – мол, жизнь продолжается, бла-бла-бла. Не получилось. Я приплелся в бар отеля «Сибел Таунхаус» – да, все туда же, – хрипло выговорил: «Врачи считают, что у меня рак горла», – и разразился громкими рыданиями. Даже если операция пройдет успешно и биопсия будет чистая, со мной, как с певцом, все равно покончено: Джули Эндрюс
[176] удаляла кисты на голосовых связках и навсегда потеряла голос.
Мы завершили турне. Правда, на последнем концерте я дал маху. До смерти перепуганный, решил сбежать из Сиднейского Развлекательного Центра за несколько минут до начала шоу, прямой репортаж с которого должны были показывать по телевидению. Оркестр играл увертюру, а я бежал из зала, а навстречу мне спешил Фил Коллинз: хотел занять свое место в последний момент, чтобы не приставали поклонники. Увидев, что звезда шоу несется в противоположном направлении, он в изумлении остановился.
– О, привет, Элтон… Подожди, а куда ты собрался?
– Домой! – прокричал я, не замедляя шаг.
На самом деле я не впервые убегал с собственного концерта. Несколько лет назад во время рождественского шоу в «Хаммерсмит Одеон»
[177] я решил сбежать сразу после основной программы и перед выходом на бис. Мы уже почти доехали до развязки Хогарт, и тут я успокоился и решил вернуться – подумаешь, всего десять минут езды. Но обратная дорога заняла гораздо больше времени, потому что у транспортного узла одностороннее движение, и мы бесконечно долго разворачивались. Удивительно, но зрители меня дождались.
В Сиднее же я передумал уходить, еще даже не добравшись до машины. Концерт прошел грандиозно. Он стал лучшим из всех. Думаю, меня подогревала мысль о том, что я пою в последний раз. Гвоздем программы стала Don’t Let The Sun Go Down On Me. Мой голос звучал грубовато и хрипло, но, наверное, никогда я не исполнял эту песню так хорошо. Она и так всегда заставляла зал затаить дыхание, особенно в оркестровом варианте. Но в тот вечер каждая строка словно приобрела новый смысл.
Сразу после окончания турне в австралийской клинике мне сделали операцию. Все прошло удачно, кисты удалили, рака не обнаружили. После периода реабилитации я понял, что голос у меня все-таки изменился – но, на мой взгляд, к лучшему. Он стал глубже, я уже не мог петь фальцетом, и это мне даже нравилось. Я ощущал в своем голосе больше зрелости и силы – причем силы какого-то нового качества. Я не верил своему счастью. Думал, что все плохое теперь уйдет из моей жизни и начнется сплошная полоса везения.