С мамой я связался, только когда узнал, что она тяжело больна. Отправил ей фотографии внуков. Она едва их узнала, и в ответном письме написала о детях всего одну фразу: «Да уж, у тебя там полон дом ртов». Я пригласил ее на обед и сразу понял: ничего не изменилось. С порога она сказала: «А я и забыла, как здесь тесно». Но я заранее решил, что не буду отвечать, не стану реагировать на ее провокации. Дома были дети, они играли на втором этаже, и я спросил, хочет ли она повидать внуков. Она отказалась. Я попросил ее не говорить о Джоне Риде или Бобе Хэлли и добавил: единственное, что я хотел сказать, – что люблю ее.
– Я тоже тебя люблю, – ответила она. – Но ты мне совсем не нравишься.
Ну вот – наконец-то мы окончательно со всем разобрались. С тех пор мы иногда разговаривали по телефону. Я никогда не спрашивал, что она думает о моих новых работах, а если упоминал детей, она сразу меняла тему. Мне удалось помирить их с тетей Уин. Они поссорились в 2010 году, когда умер Дерф, и мама не позволила сыну тети Полу прийти на похороны. «Дерф никогда его не любил», – объяснила она. Но навести мосты между ней и дядей Реджем так и не удалось. Не помню, из-за чего они поссорились, но не общались до самой ее смерти в декабре 2017 года.
Мамина кончина стала для меня тяжким ударом. Всего неделю назад я навещал ее в Вортинге. Знал, что она неизлечимо больна, и все же она не выглядела умирающей. Встреча была странная. Я постучал в дверь, открыл Боб Хэлли. Мы поздоровались, пожали друг другу руки. Наверное, по мнению матери, это стало кульминацией дня.
Она никогда не была нежной, заботливой и любящей мамой, которая окружает ребенка теплом, участием и заботой. Внутри нее, словно червь, жило черное зло, куда более страшное, чем все истерики, перепады настроения или семейный темперамент Дуайтов. Мысли об этом зле пугают меня, и я гоню их прочь. Она обожала скандалить, и не только со мной – за годы жизни умудрилась перессориться со всеми родственниками. И все же из памяти не стереть времена, когда она меня поддерживала; любила пошутить и много смеялась. Люди, которые встречались с ней в начале семидесятых, вспоминали ее так: «Да уж, твоя мама умела развеселить человека!»
Мы устроили тихое семейное прощание в часовне в «Вудсайде». Несмотря ни на что, я хотел помнить только хорошее. Перед службой я говорил о ней и плакал. Я страшно скучал по маме. Но, если честно, я начал скучать о ней задолго до ее смерти – она будто заглянула в мою жизнь ненадолго и сразу ушла.
Гроб погрузили в катафалк. Мы стояли плечом к плечу – все, кто остался из Дуайтов и Харрисов, – и молча смотрели, как машина уезжает все дальше и дальше от дома. Тишину нарушил мой дядя Редж:
– Ну что, теперь ты никому ничего не ответишь, верно, Шейла?
семнадцать
Всю сознательную жизнь я был профессиональным музыкантом, и никогда мне не надоедало выступать вживую. Иногда накатывала усталость – например, во время скитаний по кабаре с Долговязым Джоном Болдри или в середине семидесятых из-за сильного переутомления. Но на самом деле я всегда обожал живые концерты. Торжественно объявив об уходе со сцены, я возвращался через несколько недель. И всю жизнь меня не оставляло удивительное ощущение, которое испытываешь перед выходом на сцену: волнение, немного страха, потом прилив адреналина.
Я благодарен Богу за это потрясающее ощущение. Оно как наркотик: ты можешь устать от бесконечных переездов, от рекламных акций, от всего, что творится вокруг выступлений, – но не от самой сцены; уникальное ощущение «накануне выхода» все равно заставит тебя вернуться. Ты точно знаешь, что даже на самом неудачном шоу – при плохом звуке и «тяжелом» зрителе, в старом и плохо оборудованном зале – на сцене все равно произойдет чудо: вспыхнет искра вдохновения. И песня, которую ты пел и играл тысячи раз, неожиданно оживит давно забытые воспоминания. Музыка всегда преподносит сюрпризы. Правда, спустя лет эдак тридцать появляется чувство, что ничего нового уже не может случиться. И проще всего тогда сказать себе, что ты сделал все возможное и невозможное на сцене – разве что не умер прямо на ней.
Я выступал трезвым, выступал пьяным, и, к моему огромному стыду, выступал под непомерными дозами наркотиков. Я давал концерты, которые возносили меня высоко в небеса или, наоборот, бросали в пропасть отчаяния. Я играл на рояле, прыгал на рояль, падал с рояля, сталкивал рояль со сцены, иногда задевая кого-то из зрителей, и потом всю ночь просил у них прощения. Я выступал с кумирами моего детства и величайшими артистами мира, а еще – с безнадежными бездарями, которым следовало вообще запретить выходить на сцену, или даже с группой парней-стриптизеров, наряженных в костюмчики мальчиков-скаутов. Я выходил на сцену, одетый как женщина, как кот, как Минни-Маус, как Дональд Дак, как генерал Руритании
[223], как мушкетер, как женщина-мим и (правда, очень редко) как нормальный человек. Мои концерты прерывались бомбежками и студенческими митингами против войны во Вьетнаме. А также моими собственными истериками – в приступе ярости я убегал со сцены, но быстро возвращался обратно, ругая себя за то, что снова не справился с эмоциями. В Париже из зрительного зала в меня бросались хот-догами; в Северной Каролине, в костюме цыпленка, я потерял сознание, выкурив трубку гашиша, и рухнул на землю – группа тогда решила, что меня застрелили. А однажды, желая сделать сюрприз Игги Попу, я выскочил на сцену одетый гориллой. Не самая блестящая из моих идей. Дело было в 1973 году, накануне вечером я побывал на концерте его группы The Stooges и пришел в восторг – полная противоположность тому, что делаю я, но какая же замечательная музыка! Невероятная энергетика, фантастическое звучание, и вдобавок Игги прыгает по сцене как человек-паук. На следующий день я снова отправился на их концерт: они выступали неделю подряд в клубе «Ричардс» в Атланте. Арендовал костюм гориллы – решил, будет забавно выскочить в таком виде на сцену, чтобы, так сказать, поддержать общую атмосферу анархии и разгула. Для меня это стало серьезным уроком: если ты надел костюм гориллы, чтобы сделать кому-то сюрприз, заранее убедись, что этот кто-то перед концертом не принял неимоверное количество кислоты и способен отличить настоящую гориллу от человека, одетого гориллой. Меня встретили не раскаты хохота, а крики ужаса – Игги Поп, визжа, бросился наутек. В следующую минуту я осознал, что уже не стою на сцене, а лечу по воздуху на очень большой скорости. Один из участников группы, решив, что фронтмену нужна помощь, взял меня в охапку и швырнул вниз со сцены.
Так что теперь вы понимаете, почему я считал, что на живых концертах ничего нового со мной уже не может произойти. Но именно в тот момент, когда ты начинаешь так думать, жизнь берет тебя за шкирку и показывает, что ты в корне не прав. И вот я заканчиваю выступление в Лас-Вегасе, встаю из-за рояля, последние аккорды Rocket Man затихают в углах зала. 2017 год. Я иду по сцене «Колизея», кланяясь зрителям, подбадривая тех поклонников, которые кричат и хлопают громче всех. Вроде все как обычно, кроме одного: в этот самый момент под грохот аплодисментов и перед лицом ничего не подозревающей публики я обильно мочусь в надетый под костюм памперс для взрослых. Пописать прямо на сцене в огромный подгузник – это нечто действительно новое, открытие неизведанной ранее территории. У рака простаты не слишком много положительных сторон, но, по крайней мере, есть одна – я пережил совершенно новый для себя сценический опыт.