Способствовало развитию языка и то, что увеличение общих размеров тела, производство орудий, а затем и овладение огнем делали наших предков все более и более независимыми от окружающей среды, позволяли им создавать все бо́льшие и бо́льшие запасы энергии. Как пишет Александр Александрович Зубов, уже «в эпоху архантропа полная сумма затрат энергии организма человека выросла, по сравнению с предшествующими стадиями эволюции, на 45 %, а энцефализация
[87] достигла 70–80 % уровня современного человека»1191. В дальнейшем запасы энергии, которые могли использовать гоминиды, еще более возросли, и это дало им возможность сравнительно безболезненно платить за высокоэффективную систему коммуникации достаточно высокую цену.
В этих условиях у гоминид постепенно развивается новая коммуникативная система. Развивается она способом, стандартным для эволюции коммуникативных систем: увеличивается, с одной стороны, заметность некоторых действий, а с другой – эффективность их распознавания. Но при этом если старая коммуникативная система в большей степени полагалась на подсознание и невольные сигналы, то новая была ориентирована в большей степени на явно выраженные, преднамеренные знаки. Система невербальной коммуникации, ориентированной на подсознание, сохранилась, но во многих важных случаях люди предпочитают нечто более четко формулируемое. Например, при наличии выбора мы скорее сочтем начальством не обладателя властного голоса, а человека, сидящего в кабинете с надписью «Директор» или носящего мундир с крупными звездами (либо другими заметными деталями явно неутилитарного назначения). Слова Я сделаю это (независимо от интонации, с которой они были произнесены, от мимики, позы и жестов говорящего) обязывают человека менее, чем слова Я обещаю сделать это. Даже любовь многие люди не считают окончательно установленным фактом, пока не услышат Я тебя люблю, – и это при всей той колоссальной роли, которую играют в данной сфере невербальные средства.
Понимание часто ассоциируется с подбором правильного названия. Именно так поступает, например, пушкинская Татьяна, стремясь понять Онегина: «Ужель загадку разрешила? // Ужели слово найдено?»(если найденное слово будет сочтено верным, это вызовет у Татьяны ощущение, что достигнуто полное понимание и никаких загадок в душе Онегина для нее больше не осталось). Между тем подобрать верное название для объекта можно лишь тогда, когда мозг хранит достаточно подробную картину чувств и ощущений, вызываемых этим объектом, – именно с этой картиной будет сопоставляться тот набор ощущений, который стоит за предлагаемым в качестве названия словом. В случае совпадения мозг выдаст решение: слово правильно, а в случае несовпадения возникнет желание продолжить перебор. Но без чувственного (несловесного) образа акт познания при помощи называния невозможен.
Без помощи языка люди оказываются не в состоянии решать так называемую задачу на переориентацию: в одном из углов прямоугольного помещения на глазах испытуемого прячут некоторый предмет (закапывают в песок или кладут в контейнер – но при этом в точности такие же контейнеры стоят во всех трех остальных углах), после чего испытуемому предлагается закрыть глаза и несколько раз повернуться вокруг своей оси до потери ориентации (подопытных животных вращают с этой целью в непрозрачной клетке). Открыв глаза, испытуемый должен найти спрятанный предмет. Если все стенки в помещении одинаковы, все испытуемые – и взрослые люди, и дети, и крысы, и макаки-резусы – ищут с равной вероятностью в одном из двух противолежащих углов, но если одну из стенок выкрасить, например, в синий цвет, картина меняется: крысы по-прежнему не могут найти правильный угол, а взрослые люди и макаки-резусы в большинстве случаев сразу понимают, где находится спрятанный предмет1192. Успехи детей в этом эксперименте зависят от их языковых возможностей: дети 2,5–3,5 лет ищут в обоих противолежащих углах с равной вероятностью, а дети 6 лет, которые уже могут сказать себе, что предмет был спрятан в том углу, который слева (или справа) от синей стенки, решают эту задачу почти так же легко, как и взрослые1193.
Явные, конкретные знаки, обращающиеся к сознанию, имеют то преимущество перед интерпретируемыми подсознанием невербальными сигналами, что с их помощью можно выразить информацию любой степени новизны и необычности – и это расширяет возможности использования языка как инструмента познания мира: любую пришедшую в голову идею об устройстве окружающей действительности люди могут сформулировать средствами языка и затем подвергнуть критическому осмыслению.
В пользу гипотезы, что язык развивается как коммуникативная система – комментарий, говорит и то, что он до сих пор подсознательно воспринимается прежде всего именно в этом качестве. Люди, не получившие лингвистического образования, интуитивно считают язык системой ярлыков: слова – имена вещей, предложения – описания (именования) ситуаций. Если попросить сказать «какие-нибудь слова» на чужом языке, скорее всего, будут названы существительные. При языковых контактах люди заимствуют слова из одного языка в другой, и существительных среди них, опять же, оказывается существенно больше, чем глаголов, прилагательных и других частей речи. При зашумлении сигнала существительные распознаются проще, чем глаголы1194. Знания ассоциируются с существительными, поэтому в энциклопедии включаются существительные – но обычно не включаются глаголы (хотя, скажем, о действии «молотить» можно рассказать не меньше, чем о предмете «цеп»). Эксперименты по проверке того, как люди обращаются со словами, по большей части представляют собой операции с называнием предметов.
Как отмечал Александр Романович Лурия, дети гораздо раньше начинают осознавать в качестве слов существительные – имена вещей, чем слова, обозначающие действия или качества: «…если предъявить ребенку 3–5 лет, уже овладевшему элементарным счетом, два изолированных слова, например „стол – стул“, и предложить ему сказать, сколько именно слов было предъявлено, он без труда ответит: „Два“. Однако, если от конкретных существительных обратиться к глаголам или прилагательным, предложив ему сочетание слов „собака – бежит“ или „лимон – кислый“, он окажется уже не в состоянии дать правильный ответ» (словами для него будут только собака и лимон)1195.
Логик Уиллард Куайн1196 придумал такую воображаемую ситуацию: лингвист, исследующий недавно открытое племя, видит, как бежит кролик, а один из туземцев, глядя на это, кричит: Гавагай! На каком основании лингвист догадывается, что слово гавагай означает именно ‘кролик’? – спрашивает Куайн. И действительно, как пишет Пинкер, «это может относиться к какому-то определенному кролику (например, по кличке Флопси). Это может обозначать любое покрытое мехом существо, любое млекопитающее или любого представителя биологического вида зайцев (например, Oryctolagus cuniculus), или любого представителя данной подразновидности (например, шиншилловый кролик). Это слово может обозначать скачущего кролика, скачущее существо, кролика вместе с землей, по которой он скачет, или процесс скакания вообще. Это может означать „существо, оставляющее следы“, или „место обитания кроличьих блох“. Это может обозначать верхнюю половину кролика, кроличье мясо живьем или обладателя по крайней мере одной кроличьей ноги. Это может обозначать все что угодно, от кролика до машины марки „бьюик“. Это может обозначать собрание неразъединенных частей кроличьей тушки, или „Ого! Снова кроликообразность!“, или „Крольчает“ по аналогии со „Светает“»1197. В этом пассаже насчитывается десятка полтора вариантов для идеи, что первое попавшееся слово гавагай так или иначе обозначает предмет, – и лишь два варианта, которые (не без некоторой натяжки) могут рассматриваться как глаголы. Между тем в реальной жизни проводить бегущего кролика репликой Кролик! туземец мог бы, пожалуй, лишь в том случае, если он либо был страшно удивлен появлением кролика (в такое время или в таком месте), либо решил обучить куайновского лингвиста своему языку. В другой ситуации ожидалось бы услышать от туземца скорее что-то вроде Хватай!, или Черт возьми! (в смысле, что нет возможности этого кролика поймать), или Ушел!, или Глянь-ка!, или Надо же!, или Какой жирный!, или Беги! (подобно деду Мазаю, кричавшему зайцам «У-х! // Живей, зверишки!»), или что-то вроде Чур меня! (если пробежавший мимо кролик считается в этом племени дурной приметой). Но людям кажется, что язык – это по умолчанию имена вещей, и поэтому Пинкер уверен, что, «логически рассуждая, это должно значить „кролик“»1198.