Конечно, встречались и еще теперь встречаются апологеты европейской исключительности. Нет, это там-де отдельные миры, там отсталые провинции, но Европа-то как раз не какой-нибудь отдельный мир, она место встречи любых всевозможных миров – значит, мир как место мест, мир миров, то есть мир вообще, ибо только больший мир способен объять миры меньшие. Такой откровенно шовинистический патернализм когда-то еще поражал воображение тех, кто мечтал о своем космическом Эго в горних далях, среди высоких звезд. Еще греки придумали этот трюк – они будто бы все обращались в зрение и в слух, они чисто и набело воспринимали иные миры и иные культуры – египтян, халдеев, индусов, – а сами умели забыть о себе, убрать свое скромное Я из общей перспективы. Греки, теперь европейцы – это ведь не особый мир, это мир вообще, потому он по-хозяйски видит всё, но сам остается невидимым, как настоящий Паноптикон avant la lettre.
Иные культуры – что уж там, просто культуры, – зациклены на себе, они не умеют увидеть себя со стороны и ужаснуться своей бренной ограниченности, и только умелая, мудрая Европа способна увидеть другое как другое, во всей чистоте своего ясного и проницательного взора. Какая пламенная ода европейской исключительности – ведь все ограничены сами собой, и только европеец способен выйти за все относительные границы. Европа – культура культур, потому она высшая культура. Другие культуры значительно хуже и ниже Европы, ибо они ограничены, не универсальны… Все они хуже, потому что они ошибаются: мнят себя подлинными, но не могут взглянуть на себя беспристрастно; всем им нужна Европа – как внешние глаза, могущие увидеть истину. Как ясный приказ. Как верный кнут. Без Европы миру гарантировано медленное и бесславное загнивание.
Следовательно, без хозяйского взгляда Европы другие культуры неистинны. Их истинность обретается во взгляде другого, то есть, конечно, в европейском взгляде. Также, как в иерархию выстраиваются многие места и объемлющее их место мест, и Европа по отношению ко всем прочим культурам является чем-то вроде хранителя их отчужденной истины. Никто не сможет быть самим собой без взгляда Европы, брошенного извне и в этом броске несущего тебе твою сокрытую истину, а вкупе, конечно, свободу и демократию. И этот, как будто теперь обоснованный, европейский универсализм вполне позволяет указывать всем прочим культурам, как жить, ведь они не могут этого знать в силу своей ограниченности, и только героическая Европа знает это в силу своей дюжей универсальности. Теория европоцентрического расизма, как она есть со времен Древней Греции – когда мир делится на правильных (универсальных) эллинов и неправильных (ограниченных) варваров, то есть всех остальных. И после такой снисходительности нас уверяют, что греки умели уважать в другом его «другость»…
Европеец и по сей день думает, верит и говорит о своей универсальности, исходя из своей ограниченности, и даже армия освальдов шпенглеров и жилей делезов не заставит его одуматься. Такая культурная особенность – считать себя единственными в своем роде универсальными – право имеющими… Неправда, что этому нет аналогов: ацтеки, и те искренне верили, что, кроме них, вообще никого в мире нет, что они единственные, – и таково было их удивление, когда на алом горизонте появился белый человек, что они очень скоро и вовсе сгинули с лица земли от своей величайшей растерянности. Настоящая встреча с «другим» отрезвляет, и от провинциального универсализма не остается и следа. Европеец – тот верит, что держит перед собой другое как другое. Но держит он его через свой европейский язык с его европейскими структурами подчинения, через свою европейскую систему понятий, в своей европейской ценностной и традиционной сетке координат. Европеец знает другое только в гегемоническом жесте своих настоящих философов: Александра Македонского, Цезаря, Наполеона, – а если сказать еще «Гитлера», европеец обидится и застучит в набат. Европеец хочет быть всем, потому он ничто – не то, что впускает, но то, что лишает, уничтожает. И всеми любимые греки всегда живописали другие народы чудовищно глупо, имея в кармане только свои, европейские лекала и нормы. И как отвратительна ныне эта сытая, буржуазная эллинолатрия… Надо спросить – не странно ли, что сам эллин и сам европеец так много сказали о своей универсальности? Не он ли, этот бессмертный универсал, корил иные культуры в том, что те-де мнят себя неповторимыми, хотя со стороны видно, что они только куцые, неполноценные? А видел ли он себя со стороны, и если да, то чьими глазами? Это ли не Мюнхаузен, вытаскивающий себя за волосы из болота лжи и тщеславия?
Европа, больная универсализмом, увидела себя в зеркале нацизма, который ведь тоже был лучшим, самым высоким и универсальным, а все прочие были дефектными и половинчатыми. Нацизм – не эксцесс для Европы, а сама она, взятая в жестких экспериментальных условиях, какими до этого были колонизация, религиозные войны, Крестовые походы. Лучшим в Европе всегда был уход от пьянящей, дурманящей универсальности: у скептиков, у Монтеня, Паскаля, скажем, у Макса Штирнера, Шпенглера или Жака Деррида. Просвещение же – это нарыв воинственной идеологии европейского универсализма, однажды рванувший, как бомба, на весь монолитный европоцентрический мир.
Но европеец горазд заговаривать зубы, туманить слабеющую память всем прочим, а прежде всего самому себе. К счастью, вопреки бравым демаршам и красивым словам, у нас есть история и мысль, данная в текстах, доступных любому пытливому взгляду. В них универсалистский европейский дискурс оттачивает собственную, больше нигде не встречающуюся сетку понятий и правил вывода, созданную для того, чтобы пропускать через нее, точно через адскую мясорубку, содержание других культур – так, чтобы на выходе получать изуродованный до неузнаваемости, зато понятный среднему европейцу товар. Что может быть одиознее, чем старик Шопенгауэр, трактующий буддизм? А как насчет Гегеля, который в начале своей «Истории философии» отводит восточной мысли жалкие абзацы, полные воинствующего невежества и непонимания, ибо ведь восточная мысль – это вообще не мысль, потому что это не европейская мысль…
Европеец изобретает понятный для себя язык, чтобы говорить на нем о языках других культур, но при этом он имеет наглость утверждать, что это-де никак не влияет на их содержание. Это примерно как делать мясные котлеты из сои – разницы вы попросту не заметите, потому что есть европейская химия. Услышав, что буддист говорит: сансара и есть нирвана, – европеец радостно хлопает в ладоши – конечно, ведь это же тождество противоположностей! Да нет же, тут и речи нет ни о тождестве, ни о противоположностях…
Переводя всё на свой провинциальный язык, европеец уничтожает другое как другое, при этом почему-то грезит, что сохраняет его в первозданной чистоте, то есть чистой неполноценности. Иначе, как павлиньим самомнением, этого не объяснить. Воистину, как прекрасна была бы европейская культура, одна из множества прекрасных культур, если бы не эта спесивая агрессивная гордыня, которая и есть, как оказывается, самая суть универсальной Европы.
*
Исторически Просвещение связано именно с Европой, однако с юной Америкой у него сложились особенные, потому что особенно последовательные и неразрывные, отношения. Америка – настоящий полигон Просвещения. И дело не в том, что сами принципы Просвещения дали на американской земле лучшие и богатейшие всходы, – дело в том, благодаря чему такое вообще могло случиться. Так почему же? Мой ответ: потому что Америка есть результат Просвещения, а не причина его, какой выступала Европа; потому что Америка появляется вместе с Просвещением и, соответственно, не знает иного, непросвещенного состояния.