Книга Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки, страница 33. Автор книги Дмитрий Хаустов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки»

Cтраница 33

Подгорец прав: ныне подлинные чувства нельзя выразить на грамматически правильном языке, ибо прежние критерии подлинности и правильности попросту утратили свое значение. Теперь в быту совсем иные правила. Однако с позиции вчерашних правил богема пятидесятых, то есть битники, люди глубоко антиинтеллектуальные, склонные к примитивизму, инстинкту, агрессии. В этом смысле битник глубоко фасцинирован хипстером, антиинтеллектуалом по преимуществу, преступником, антисоциальным элементом, как мы уже знаем. «Грубая правда заключается в том, что примитивизм „разбитого поколения“ служит прикрытием для антиинтеллектуализма, такого отчаянного, что типичная американская ненависть к мыслящим личностям выглядит на его фоне на редкость безобидно» [100].

Отметим между делом, что это типичный американский антиинтеллектуализм, доведенный до критической точки. «Керуак и его друзья любят думать о себе как об интеллектуалах («они интеллектуальны как черти и все знают про Паунда без претензий или чрезмерной болтовни»), но это всего лишь позерство» [101]. В угоду примитивной эмоции Керуак насилует английский язык, он извращает мысль, скатываясь в иррациональный солипсизм – в этом, кстати говоря, вся суть его хваленой спонтанности.

Наконец: «Быть за или против того, за что выступает „разбитое поколение“, означает согласиться с тем, что невнятность важнее четкости, невежество лучше знания, а использование разума и разборчивость – формы смерти. Опровергать или поддерживать утверждение, что отвратительные акты насилия можно оправдать, если они совершены во имя „инстинкта“. И даже поощрять опасное прославление подростков в американской массовой культуре или выступать против него. Другими словами, это означает быть за или против разума» [102].

Подгорец преувеличивает: Джек Керуак никогда и нигде не оправдывал насилие и не любовался им (насчет Берроуза пусть каждый сделает свои выводы сам). Однако он точно улавливает другой, ключевой момент. Битники заворожены любыми элементами опыта, которые, с точки зрения обывателя, а также с позиции вчерашнего интеллектуала, сегодня выглядящего как обыватель, представляются маргинальными и опасными. Поэтому нет ничего странного в том, что обыватель и его придворный интеллектуал пытаются повернуть дело так, будто бы маргинальный опыт битника и хипстера есть что-то вроде ужасающего клубка из одних преступлений и извращений, без всякого намека на позитивное содержание. В таком манихействе читается страх перед новым, попытка отчаянно удержаться за трещащий по швам status quo, попеременно взывая к жандармам. Крик обывателя производит гадливое впечатление, потому что, крича, обыватель лжет: он пытается выдать за противоправные действия то, что является поиском нового опыта и вовсе не обязательно как-то затрагивает тех, кто к таким поискам не расположен.

Однако вражеский страх говорит о поборниках нового опыта больше, чем некоторые их тексты и саморепрезентации. Страх означает, что время уже изменилось, ибо нет страха там, где всё идет своим чередом. Теперь обывателям, таким как Подгорец, неуютно в этом мире – они ощущают крушение вертикали и смерть единого и единственного закона самым своим нутром, и это ощущение хоронит их самих. В новом мире и старому человеку придется поменяться, во всяком случае, он не сможет вести себя так, будто ничего не произошло. При этом ему не обязательно становиться битником или хипстером. Перед ним открывается другая возможность – стать просвещенным потребителем, увидеть в насилии и разврате форму товара и, в обычной жизни держась от всего этого подальше, в минуты досуга предаваться когда-то постыдному удовольствию созерцания маргинальных образов по телевидению и в кино. Вот это и будет по-настоящему антиинтеллектуальным жестом: обезвредить насыщенный и опасный образ, поместив его на конвейерную ленту потребления знаков; обезвредив его, приступить к потреблению, полностью переформатировав свой опыт с критической активности в манящую диванную пассивность.

В итоге рядовой обыватель, ставший рядовым потребителем, некогда полный озлобленного страха и мечтавший об отмщении, победил бунтаря-битника – он перенес бунт последнего в потребительскую корзину, тем самым купив, приручив маргинальный опыт, которого теперь нельзя было бояться. Когда битники вышли в резерв истории, обыватель остался на своем месте: он с наслаждением потреблял рафинированный опыт битника, не вставая с кресла. Подгорец отомстил Керуаку сотоварищи, превратив их в блокбастер. Гуманнее было бы перебить их голыми руками.

*

Керуака действительно приманивает всё то, что фанатик уютной евро-американской цивилизации брезгливо называет примитивизмом – это для битников общее место. Конец романа «На дороге» подводит Дина и Сала к обочине американского мира, к границе с темным, примитивным миром Мексики.

Ослепительный опыт Другого приманивает с той же двойственной силой, как у инстинкта смерти: «Совсем не так едешь по Каролине, или по Техасу, или по Аризоне, или по Иллинойсу; но так мы ехали по миру туда, где наконец сможем познать самих себя среди индейцев-феллахов мира – того племени, что есть сама суть основного, первобытного, воющего человечества, племени, охватившего поясом экваториальный живот мира от Малайи (длинного ногтя Китая) до Индии – великого субконтинента, до Аравии, до Марокко, до тех же пустынь и джунглей Мексики, по волнам до Полинезии, до мистического Сиама, укутанного в желтый халат, и снова по кругу, по кругу, так что слышишь один и тот же надрывный вой и у вросших в землю стен Кадиса в Испании, и за 12.000 миль оттуда – в глубинах Бенареса, Столицы Мира. Сомнений быть не могло: эти люди – настоящие индейцы, а вовсе не Педры и Панчи из глупых баек цивилизованной Америки – у них высокие скулы, раскосые глаза и мягкие повадки; они не дураки, они не шуты, они – великие, суровые индейцы, они – источник человечества и отцы его. Пусть волны морские принадлежат китайцам, суша – владение индейцев. Они в пустыне, именуемой «историей», такая же суть, как камни – в пустыне земной. И они знали это, когда мы проезжали мимо – якобы значимые толстосумы-американцы, приехавшие порезвиться на земле, – но ничего не говорили. Ибо когда опустошение нагрянет в мир „истории“ и Апокалипсис феллахов снова возвратится – уже в который раз, – люди будут все так же неподвижно глядеть теми же самыми глазами и из пещер Мексики, и из пещер Бали, где все начиналось, где нянчили Адама и учили его знать» [103]. Гинзберг писал о том, «как удалялись в Мексику чтобы ширяться без страха» [104], но одним этим дело, очевидно, не ограничивалось.

Двойственность этого притягательного опыта состоит в том, что он ассоциируется одновременно с величием гордых праисторических народов, которые всегда были тут и впредь тут останутся, но также и с грозными образами Апокалипсиса, конца мира. Как возможно такое, что миру придет конец, но древние феллахи останутся на своих родовых местах? Или речь идет о частном Апокалипсисе, конце именно просвещенного мира, тщеславного мира цивилизации, который забыл о своей безопасности, слишком увлекшись атакой на «примитивный» мир?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация