Или просто фашистом.
Поразительно, но Берроуз и не пытается вводить своего читателя в заблуждение: множество рассыпанных по тексту возвратов в реальность, пугающую порой не меньше кошмаров Интерзоны, указывают на то, что всё прочее, с чем мы имеем дело, является плодом фантазии наркомана – того, который бежит от действительности в поле своего бреда, где вместо моментального спасения его ожидает ужасная камера пыток. У нас нет сомнений, что за безумием явленных нам картин кроется всё еще живой и холодный ум, знающий это и помнящий о том, что он болен и бредит, – на это указывают точные, как словарные статьи или экспертные справки, примечания, которые, что характерно, не вынесены вовне, но вставлены в самый текст, будто протыкая его насквозь стилетом отчаянно оберегаемой рациональности.
Примечания говорят с территории мета-текста, всякий раз под- и у-тверждая фундаментальную раздвоенность как авторской инстанции, так и уровней «романического» повествования. Это остранение, создаваемое размеренными прорывами мета-текста в самый текст, без сомнения, помогают нам выдержать чудовищность отдельных картин-эпизодов, подчеркивая их болезненную фантастичность.
Вот внезапный возврат к реальности: «Заметки о наркомании. Каждые два часа колю юкодол. У меня есть место, где я могу вставить иглу прямо в вену, она все время открыта, как красный гноящийся рот, распухший и бесстыжий, после каждого укола образуется неторопливая капля крови, смешанной с гноем…
Юкодол – это химическая разновидность кодеина, дигидрооксикодеин».
[151]
Стремительное вторжение авторской откровенности: «Раздел, изображающий Город и Кафе Встреч, написан в состоянии интоксикации ягом… яг, айуахуаска, пилде, натима – это индейские названия Баннистерия каапи, быстрорастущей лозы, произрастающей в бассейне Амазонки. Описание яга см. в Приложении»
[152]. В приложении действительно находим описание яга, данное сухим и точным языком, как протокол в суде, как верный рецепт.
Волна сходит, через секунду накрывая по новой. После внеочередного возврата к реальности следует затемнение, как в тревожном кино: «Читаю газету… Что-то о тройном убийстве на рю де ла Мерд, Париж: «Сведение счетов…» Меня куда-то уносит… «Полиция установила виновного… Пепе эль Кулито… Миниатюрная Жопа, ласковый тщедушный человечек». Неужели это и впрямь там написано?.. Я пытаюсь сосредоточиться на словах… Они распадаются в бессмысленную мозаику…»
[153] Приливами и отливами, как при наркотическом опьянении, держится весь текст, тот, за мозаикой которого читатель стремится угнаться с тем же отчаянием, что и автор.
Первый симптом антиромана: попытка к бегству.
*
«Голый завтрак» – искусство капитуляции, стратегия спасения, руководство к действию в безвыходном положении. Вся ирония, которую вполне можно назвать контрромантической (как и весь этот роман – антироманом), обнаруживается в том, что даже в безвыходном положении всегда остается отчаянная возможность – стать писателем, осуществить радикальное бегство посредством письма. Тогда почему нужно называть это бегство контр-романтическим?
Потому что романтик одержим поиском подлинной реальности – он бежит лишь неподлинных, искаженных форм ее отражения в последней мечте о достижимости высшей истины, финальной полноты бытия. В таком случае контрромантик Берроуз, напротив, сыт по горло грязной подлинной реальностью, которая являет собой откровенно грубую физиологию, пронизанную господством, властью и подавлением. Он ищет не подлинного, но как раз-таки иллюзорного – его цель теплится в таинственной силе художественного воображения, которое может принести искомую свободу. Конечно, романтик, особенно если он делает это на немецком языке, описывает свой исполненный величия и таинства путь почти что в тех же терминах. Но это не должно сбить нас с толку: мечта и реальность у Берроуза и романтиков зеркальны и обратимы, тут и там они приобретают противоположные значения. Воображение Берроуза не стремится обрести утерянную, как золотой век, полноту бытия. Напротив, оно существует для того, чтобы разить и раскалывать бытие на мириады частиц, ибо так называемая полнота действительности – это полнота подавления, пронизывающая изможденное в муках жизни тело.
Отсюда и происходит двойственность в нашей трактовке иронии: одна – романтическая, она остраняет кажущийся мир и взывает к истине; другая – контрромантическая, она искривляет, извращает, изламывает истину в попытке к бегству от жестокой гегемонии подлинности и правды. Предел второй иронии обнаруживает себя в том, что сама подлинная истина бытия, сокровенное самое само романтизма воплощается в виде джанка – наркотика, властно покоряющего тело и дух, пригвождающего их к кривому кресту зависимости. Таков предел всех устремлений, точка схождения нехоженых путей, таков Синий Цветок Новалиса – в ложке с черным от копоти дном. (Тело и дух – точнее говоря, дух поминать некорректно: на первый взгляд он весь редуцирован к телу, как у вульгарных материалистов XIX века – дух сочится, как желчь, и весь выходит в ту самую ложку, которая, как медь бытия, объемлет всё существующее своими горячими гранями.)
*
Любопытное свойство иронии, в определенных ситуациях превращающее ее в оружие: переворачивать всё с ног на голову. Ирония реверсивна. Стоит нам сыронизировать над какой-нибудь святыней, как она тут же превращается в гору мусора.
У Берроуза же всё на свете превращается в гору мусора, ибо его ирония обладает поистине атомным потенциалом. Никто, как мне кажется, не эксплуатировал с таким неистовством фигуру переворачивания, как Берроуз – по меньшей мере с эпохи Возрождения. А там, как мы ныне знаем, это был важный трюк: низовая народная культура через всевластие смеха утверждала себя вопреки серьезному официозу теократии.
Власть побеждает насилием, но власть побеждается смехом. В одном месте «Голого завтрака» ренессансная схема переворачивания дана почти что в чистом виде. Приведем его полностью – слово доктору Бенвею: «Я не рассказывал тебе о парне, который научил свою жопу говорить? Вся его брюшная полость то поднималась, то опускалась и при этом, ты не поверишь, выпердывала слова. Отродясь подобного звука не слыхивал.
Этот жопный разговор шел на некой кишечной частоте. И колебания были направлены прямо вниз – такое чувство, как будто вот-вот взлетишь. Знаешь, бывает, подопрет тебя толстая кишка, внутри чувствуется какой-то холодок, и остается лишь дать ей волю? Вот и разговор этот шел прямо вниз – булькающий, невнятный, застоявшийся звук, звук, который пахнет.
Надо тебе сказать, что парень этот работал в балагане, и началось все как новинка в выступлении чревовещателя. Поначалу было очень смешно. У него был номер, который он назвал „Главная дыра“, и это, прямо скажу, была умора. Я уже почти все забыл, помню только, что сделано это было талантливо. Нечто вроде: „Эй, как ты там, внизу, старушенция?“