Книга Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки, страница 55. Автор книги Дмитрий Хаустов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки»

Cтраница 55

Ницше и освобождение воли. Вряд ли он знал о Марксе, но по части критики идеологического сознания у них было много общего. Однако различия были гораздо важнее – восстание рабов, восстание пролетариата для Ницше как раз-таки составляет самую суть европейской истории в ее негативном (на этот раз оценочно) изводе. Если Маркс интерпретировал исторический ход как прогресс, то Ницше, напротив, интерпретировал его как регресс, как деградацию и вырождение. И фокальная точка этого вырождения как раз обнаруживает себя в восстании рабов, в восстании слабого против сильного – как ни странно, это сильный страдает от козней слабого, а не наоборот. Будучи неспособным одолеть сильного в честном поединке, слабый прибегает к уловкам и хитростям (тем самым развивая разум – главное орудие слабого), он изобретает ловушку для сильного – идеологию, то есть, если обойтись без анахронизмов, религию.

Так, христианство – настоящая машина по лишению сильного его силы, символ триумфа слабого (в образе жреца) над сильным (в образе воина). Мораль, убеждающая сострадать и снисходить до слабости, эта сердцевина религиозного сознания, объявляется Ницше чудовищным катализатором общечеловеческой деградации. Безусловно, мораль должна быть уничтожена, и сильный должен вернуть себе свою силу – в общем, тут было где развернуться всем тем, кто уже в XX веке клеймил Ницше как предтечу фашизма, что было оправдано лишь отчасти. Нас же интересует то, что в идеологических институтах общества Ницше увидел орудия воздействия на волю, принуждение ее к усвоению внеположных схем, которые служат лишению воли ее автономии, ее суверенности. Всё, что идет против базового факта самоценности и самодостаточности волевого (произвольного) акта, есть ложь, есть уловка жрецов, идеологов всех времен и народов. Мораль и, шире, идеология есть предел и препятствие на пути суверенной воли, и воля эта может утвердить себя только в акте преодоления такого препятствия.

Несомненно, вся контркультура XX века представляет собой такой ницшеанский, сверхчеловеческий жест по преодолению (трансгрессии) предела – и, хотя Жорж Батай полагал только себя самого единственным верным последователем Ницше, всё же ясно, что битники, а в особенности их двойники-хипстеры, были настоящими носителями и субъектами этого предельного жеста, шагая через весь горизонт американского благообразия на своем пути в саморазрушительное, но самодостаточное, самостийное и суверенное Никуда.

Фрейд и освобождение сексуальности. Он-то прекрасно знал и о Марксе, и о Ницше, но тщательно это скрывал – или просто не хотел делить с ними славу своих открытий. Последние сводились к тому, что сексуальные желания (и вообще желания, которые по сути своей сводимы к сексуальным) детерминируют жизнь индивида, но, сталкиваясь с идеологической, или просто культурной, системой табу и запретов, они трансформируются в неврозы, принося индивиду боль и мучения. Выход же Фрейд усматривает в том, что вытесненная сексуальность должна быть осознана, выведена на свет сознания, чему и призвана служить психоаналитическая терапия, конечно, не даровая.

Очевидно, благопристойный венский врач Фрейд и не помышлял о том, чтобы освобождать сексуальность буквально, физически – об этом скорее грезил маркиз де Сад за сто лет до этого. Вероятно, и самые безобидные эротические эскапады битников свели бы степенного доктора с ума. Его революция протекала в иной плоскости: он возвращал сексуальность в дискурс, в язык, он искал для нее слово, которого она была лишена в своей многовековой немоте. Фрейд наполнил словесность, литературу освобожденной сексуальностью – без этого вряд ли представимы те стихи Гинзберга, которые в подавляющем большинстве своем и представляют теперь окончательно раскрепощенный и уверенно овладевший речью Эрос.

При всех тех сущностных различиях, которыми отмечены прорывы Маркса, Ницше, Фрейда, у них угадывается общая структура – освобождение подавленного, возвращение вытесненного: труда, автономной воли, сексуального желания. Запустив это грандиозное колесо освобождений, они во многом срежиссировали XX век, причем, как теперь вполне ясно, как в самых высоких, так и в самых низких его проявлениях. Впрочем, мы не забыли о том, что верх и низ нынче вполне себе обратимы.

*

Эта титаническая троица всё же сработала теоретически, и уже совсем другие люди подхватывали их изначальный импульс и несли его дальше, к примеру, в область искусства и литературы. Так, сюрреализм, наследник куда более витального, куда более веселого «дада», претендовал на исключительное звание антилитературы вообще, однако тут надо иметь в виду, что сюрреализм никогда не был связан с романной формой, разве что (и опять-таки) в модусе отрицания. Об этом: «Среди эстетических ценностей буржуазного мира, громогласно отвергнутых сюрреализмом, роман занимает едва ли не самое видное место. Уже в первом „Манифесте сюрреализма“ А. Бретон развертывает атаку на роман, который представляется ему легковесным жанром, отданным на откуп вялому, безжизненному воображению писателей уходящей эпохи. Роман, понимаемый в основном в ключе натурализма, уступает в глазах сюрреалиста поэзии, каковая вбирает в себя все возможности смыслопорождения: роман привязан к повседневности, к „частностям“, к деталям, тогда как сюрреализм стремится объять всецелость существования в едином образе. Романное повествование, построенное по принципу правдоподобия, воссоздает видимую реальность в тщательных, доскональных описаниях, сюрреализм, не принимая описательной поэтики, пытается повернуть язык от описательности к выразительности как таковой, которая в силу необходимости захватывает и самого поэта, лишая его иллюзий стороннего наблюдателя событий: дело, однако, идет не столько об отрицании романа как жанра, сколько, как уже неоднократно говорилось, о составляющем самую суть этого поэтического движения испытании человека языком, в котором роман, равно как и литература вообще, лишены какой бы то ни было исключительности» [191].

Сюрреализм предпочитал поэзию как более подходящую область для своих сумасшедших экспериментов, поэтому если и отрицал роман как таковой, то делал это скорее внешне. Настоящий внутренний антироман состоялся в европейской, и шире – мировой культуре уже в статусе наследника поэтического сюрреализма, в очередной раз подтвердив, что направление прозе чаще всего задает поэзия.

Но начать следовало бы раньше, значительно раньше. Здесь я хочу напомнить о том центральном тезисе во всем объемном творчестве Мишеля Фуко, который предельно коротко формулируется так: торжество Разума в Классический век, то есть где-то с XVI–XVII столетия, держится на жестоком и повсеместном исключении из нормального, рационального порядка мира многочисленных элементов, отныне маркируемых как не-нормальные, не-рациональные, патологические. Можно еще проще: царство Разума держится на насилии, или – рациональность сущностно репрессивна. Этот инициативный жест исключения в век раннего Модерна открывает, тем самым, два возможных последующих движения.

Движение первое: торжество рационализма. Европа, а позже весь мир дошли до сегодняшнего своего состояния, как бы мы его ни оценивали, именно этой дорогой. Новоевропейская философия с ее двумя сперва непримиримыми полюсами рационализма и эмпиризма, изначально только физическая, позже математизированная науко-техника, либерализм и распад империй, образование конкурирующих суверенных государств, этика прав человека и жанровое искусство, пронизанное заветами нормативной эстетики и складывающееся в несокрушимый канон, – вот лишь немногие лики торжества Разума, исходящего из точки XVI (или XVII) века и длящегося, при всех возможных оговорках, по сей день (и в день сей, по видимому, со скрипом расшатывающегося).

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация