Да, Берроуз не меньший, если не больший революционер: «Не станет частной жизни – не станет стыда, и мы вернемся в райские кущи, где Бог не пасет нас, словно штатный сыскарь с магнитофоном. Книги и фильмы откровенного содержания – первый шаг в верном направлении. Стыд и страх – это оружие в лапах Никсона, средство политического контроля»
[202]. Дальше – больше. На вопрос: «Как вы относитесь к студенческим беспорядкам и насилию?» – ответ: «Их надо устраивать почаще. Молодежь Запада обманывали, продавали и предавали. Молодым людям следует разобрать правительство по кирпичикам, чтобы не сгореть в ядерном огне»
[203].
Казалось бы, и цели его сопоставимы с целями Гинзберга и его ручных хиппарей, но нет: «Столпы хиппи и битников вроде Гинзберга хотят преобразить мир посредством любви и ненасилия. Вы разделяете их интересы? – Решительно нет. Власть имущие добровольно не устранятся, а цветы копам дарить бесполезно. Подобный образ мышления поощряется истеблишментом – еще бы, нет ничего лучше любви и ненасилия! Лучше сбросьте цветочный горшок с верхнего этажа копу на голову – вот как им нужно цветы дарить»
[204]. И далее в том же духе – много-много вещей, которые конечно же запрещены на территории Российской Федерации.
Более бунтарь, чем сам бунтарь: «Если ничто не истинно, то дозволено всё. То есть если осознать, что всё – иллюзия, то любая иллюзия становится дозволенной. До тех пор, пока нечто остается истинным, реальным, вещи автоматически становятся под запрет»
[205]. Мы начинаем осознавать, что игра ведется скорее на повышение. Одно дело – протестовать против войны во Вьетнаме и против запрета на марихуану, другое – вести собственную войну против самой реальности, данную нам к тому же посредством словесной формы. Не копы, не мировое правительство, даже не жидомасонский заговор, как у Керуака, но слово – вот имя (тоже ведь имя!) главного человеческого врага: «Современный человек, наверное, появился с возникновением речи. В начале было слово, однако следующим шагом будет восхождение над уровнем слова. Слово – это изживший себя артефакт. Если биологический вид не избавляется от встроенного устаревшего артефакта, он обречен на гибель. Динозавры выжили благодаря своим крупным размерам, однако величина их и погубила. Современной формой человек, вполне вероятно, обязан употреблению слов, но если он от этого устаревшего артефакта не избавится, то от него же и погибнет»
[206].
В начале было слово. Однако слово будет и в конце. Кто, если не писатель, должен бороться с этой адской машиной?.. У Берроуза будто сместились приоритеты – или, быть может, всё те же приоритеты в его непростом случае смодулировали в какую-то неожиданную тональность. Секс и насилие – предметы для этого автора более чем обыкновенные, но когда-то, будучи вполне представимыми, то есть сохраняя хотя бы поверхностную привязку к референту, они пугали и злили, теперь же что-то меняется – литература становится слишком литературной, она отрывается от действительности, как некий мультфильм, в котором, что бы там ни происходило, все воспринимается с подчеркнутой искусственностью. Вспоминается Владимир Сорокин: это не кровь и насилие, это буковки и значки. Балуясь с буковками и значками (разве что на другом языке), Уильям Берроуз, литературный отец Сорокина, придумывает новую замысловатую игру: нарезки. Однако нарезками мир не изменишь. Не будешь же ты резать копа, переставляя части местами?
Черт бы с ними, о копах речи не идет, ведь речь идет только о самой речи! Берроуз полагает, что корень репрессивной реальности в слове, в нашем человеческом языке, поэтому нужно изменить слово, чтобы изменить реальность, или, если заострить, уничтожить слово, чтобы уничтожить пропитанную словом реальность. Жак Деррида: вне текста ничего нет. Следовательно, надо остановить текст. В идеале – молчать. Конечно, противоречие уже в самой постановке вопроса, ведь ставится он, несомненно, словами. Берроуз продолжает писать – о том, что писать пора прекращать. Но главная ошибка совершается им всё-таки на уровне представления. Он настолько убедил себя в том, что реальность исчерпывается словами, что посчитал возможным полностью покинуть эту реальность, переселившись в мир слов.
Начиная с 1960-х Уильям Берроуз присутствовал где-то на периферии общества, присутствовал, отсутствуя. Он погрузился в слова и с тем оказался совсем неопасным. Пока он гадал на словесной гуще, реальность, будучи больше, объемнее слов, уверенно обходила его стороной. Уильям Берроуз оказался ей больше не нужен. Хуже того, он оказался скучен – и поздние тексты его сполна демонстрируют, как это всё-таки страшно.
*
Тексты трилогии – показательный документ всё возрастающего словесного аутизма вчерашнего террориста. Мягкая машина – удивительно точное название, как будто служащее кратким итогом предыдущего творческого пути постаревшего агента Билла Ли, рапорт о проделанной работе. Мягкая машина – это исчерпывающий образ того тела – Тела без Органов, – которое оказалось в центре мозаичного повествования «Голого завтрака». Это, будто бы, всё еще тело, потому что мир состоит из тел, сам материальный мир и есть тело, ибо он есть ансамбль из множества тел, как и собственно человеческое тело есть ансамбль из якобы отдельных частей. Тело – машина, о чем знали Декарт и, скажем, весельчак Ламетри, оно держится на множестве чрезвычайно сложных одновременных процессов, законом которых является механика, взятая за общий принцип мира. Это машина, но – и тут мы переходим от классического тела к телу пост – или неклассическому – машина мягкая, то есть пластичная, податливая, изменчивая, непрочная, скорее не плоть (то есть плотность), а вода, в любой момент готовая вылиться за свои – теперь уже мнимые – границы.
Мягкая машина: это тело Протея, тело без органов, ибо органы – это жесткая структура, которая не остается в помине, когда мы выходим на уровень виртуального. Мягкая машина: тело воображаемое, или подвижный образ тела, который меняется под воздействием множества факторов, импульсов внешнего и внутреннего контроля, хотя в данном случае различие внешнего и внутреннего перестает работать, ведь мягкая материя по-настоя щему не имеет четких границ. Но – мягкая машина: тело бегства или убегания, тело ускользания от контроля и его законов, которые тоже ведь приобретают подвижность, поэтому теряют характер законов (ибо закон, если это закон, непреложен, всеобщ, всеохватен). Мягкая машина амбивалентна – с одной стороны, это контроль делает ее мягкой, меняет ее структуру и форму в соответствии со своими командами, но, с другой стороны, сделав ее мягкой, контроль тем самым позволил машине уйти от команд в сторону, всегда в сторону, как клинамен – отклонение атома у античных атомистов. Закон означает свободу, но свобода означает закон.