Книга Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки, страница 70. Автор книги Дмитрий Хаустов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки»

Cтраница 70

*

Кое-что всё же могло. Главной и решающей неожиданностью для всех тех веселых бунтарей было то, что коварная диалектика, о которой никто из них и не помышлял, способна в два счета (читай – за одну декаду) изменить сам характер их эскапад на нечто прямо противоположное. Воистину, самая темная ночь – перед восходом солнца.

Возвращаясь к приснопамятной дихотомии модерна и постмодерна, без которой в области современного дискурса о культуре обойтись как минимум трудно, возьмем ее наконец в ракурсе нашей исходной проблемы негативности. Тем более что именно в таком ракурсе граница между указанными явлениями проводится очень отчетливо. С одной стороны, модерн совершенно определенно питается мощной энергией отрицания. Так, строго отрицательной, даже разрушительной была первая и главная битва модерна, именно благодаря которой всё в дальнейшей его судьбе получило исчерпывающую легитимацию – я говорю о победе над религией. Только устранив Бога и всю его свиту, модерн, бряцая победоносной наукой, будто пудовой палицей, пошел брать города и королевские замки. В этом смысле наука, сколько бы ни содержалось в ней светлой истины, начиналась как очень эффективный идеологический инструмент.

Так или иначе, отрицать было что: к примеру, очень скоро покатились августейшие головы, подпала под жесткие санкции метафизика (либо служанка науки, либо поди прочь) и тому подобное. Модерн обернулся цветущим рассадником революций и инкубатором революционеров, так велик был его изначальный отрицательный импульс. Коперниканская в науке, лютеранская в теологии, картезианская в философии, английская, французская, русская и прочие в политике – несть им числа, и всё это гидроголовый модерн. И так до весьма ощутимого предела: и Гитлер – это модерн, и Сталин – это модерн, и Черчилль, тоже не ангел, модерн, и даже Трумэн и Линдон Джонсон вполне себе модернисты. Всё дело в том, что модерн по определению прогрессивен, он равен новому, а всякое новое равно усилию по отрицанию старого.

Однако не так с постмодерном. Мы не погрешим против истины, если возьмемся утверждать, что первофеномен ситуации постмодерна – это радикальный и повсеместный отказ от идеи нового. Это было главное – первое и последнее – отрицание в постмодерне, после него начались одни утверждения. Если нет и не может быть ничего нового, то абсолютно всё имеет право на равное сосуществование в рамках общекультурного, или единого культурологического, дискурса (пускай такого и нет в помине, мы просто сделаем грубое обобщение). Об этом мы уже говорили: постмодернистская парадигма уравнивает сырое с вареным, черное с белым, дар Божий с яичницей, Шекспира с Арцыбашевым и прочее с прочим. Вот тот самый музей, из которого нам пока что нет выхода, тот самый музей, в котором с большим для себя удивлением (впрочем, кто с большим, кто с меньшим) обнаружили себя битники. Эта безвыходная музейная ситуация имеет множество равноинтересных и равнозначимых, как водится в постмодерне, интерпретаций: от общества спектакля неистового Ги Дебора до конца истории и последнего человека скоморошистого Фрэнсиса Фукуямы. И у всех у них есть общий знаменатель: все они демонстрируют абсолютно позитивную картину мира. Всегда говори «да».

По Ги Дебору, спектакль есть форма идиотически веселого, праздничного утверждения всех составляющих данного status quo: «Спектакль – это повсеместное утверждение выбора, который уже был сделан в производстве, не говоря уже о последующем потреблении» [220]. Фукуяма, человек противоположной Дебору политической, да, видимо, и экзистенциальной позиции, трактует конец истории именно как конец антагонизма, то есть, собственно, отрицания (напомню, что всё это уже было выработано Гегелем и Кожевом; другой вопрос, что они – как модернисты – утверждали это в качестве проекта, а Фукуяма – как постмодернист – утверждает это в качестве данности). Последний человек есть позитивный человек, человек конца идеологии, ставшего идеологией [221], человек, отдавший свое право вето ради сытости и прочих чудесных благ американизированной, глобализированной, макдональдизированной (да-да, так тоже говорят) цивилизации. Европа закатилась под кровать – со стыда, не иначе. Той негативной свободы, о которой говорил модернист Сартр, последний человек лишен начисто, но взамен он получает своеобразную положительную свободу – свободу кивать с белоснежной улыбкой, как в рекламе зубной пасты или, с чем черт ни шутит, молочного шоколада, свободу соглашаться со всем, чем переполнено общество спектакля, потребления и прочих гражданских благ. Вспомним, как еще у Ницше последние люди мигали друг другу и двигали челюстями, как коровы на лугу, недоставало только дружного «му», мягко проносящегося над альпийским лугом, но отсутствие звука с лихвой компенсирует энергичная поп-музыка.

Нет смысла спорить, хорошо это или плохо, – тут важно другое: проектам из прошлого, основанным на примате негативности, в нашем счастливом постмодернистском будущем места нет. Точнее, иначе: место как раз-таки есть, но на правах еще одного музейного экспоната, но не на правах, побойтесь бога, революции. Просто все революции уже закончились, не оставив по себе ни толики развитого социализма. Теперь, как говорится, дискотека.

*

Превратившись в поп-культуру, битники заметно помолодели. Я полагаю, сегодня основными потребителями бит-литературы являются подростки. Это обстоятельство многое говорит о той самой мечте, которая лежала в основе всего бит-движения: с уровня целого общества и его страстного пути к революции она перешла на уровень возраста и пубертатного пути рядового подростка – через ряд кризисов, через протест и желание попробовать всё, что нельзя, к «сознательной взрослой жизни» (к «Нормальному Сознанию», если вспомнить Берроуза). Все вернулось обратно – к красавчику Джеймсу Дину.

Хорошо это или плохо? – тот же вопрос, что и такой: а что стало с теми проблемами, попыткой решения которых и являлось бит-движение с его литературой и образом жизни? А главной проблемой, как мы неоднократно видели, являлось возвращение вытесненного. Факт возвращения был налицо, и от него нельзя было отмахнуться. Но что со всем этим делать, учитывая то, что нужно как-то сохранить наследие Просвещения, которое составляет ядро всего Западного мира, закат которого напророчил вредный Шпенглер, включая сюда науку, политику, экономику? Это задача на миллион, задача для целого скопища гениев, которые стали, как по заказу, появляться на зов разрешения этой задачи.

*

Постмодернизм и рынок неразделимы, местами и вовсе не отличимы. В их основании лежит один и тот же принцип: означаемое – ничто, означающее – всё. Пустой знак порабощает вещь, поэтому количество вытесняет качество – будь то в деньгах, будь то в принципиальной полисемии всех возможных смыслов. Сами деньги при этом ничего не стоят, однако всё стоит денег, но и эта абсолютная конвертируемость всего в деньги и денег во всё ставит деньги надо всем остальным в виде главного мирового блага. Так и в культуре постмодерна: дискурс превыше всего, потому что любые смыслы в конечном итоге переводимы в самые общие дискурсивные структуры, поэтому именно структурализм в наряде чуть более либерального и заковыристого постструктурализма является основополагающей философией эпохи постмодерна; неправда, что он ушел в прошлое – он провел успешный ребрендинг, рассеявшись по различиям и потокам, став тем самым всесильным, ибо неуловимым; так, Делез, Деррида, Бодрийяр сотоварищи еще большие структуралисты, чем сами структуралисты, как, к примеру, и Ленин был большим марксистом, чем сам Маркс.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация