Теперь только он знает, что там было написано. А когда он молодеет, знание исчезает навсегда.
И так во всем. Наши жилища становятся новее, и мы разбираем их, а материалы незаметно растаскиваем по карьерам и шахтам, лесам и полям. Наша одежда новеет, и мы ее снимаем. Мы обновляемся сами, обо всем забываем и слепо тычемся в поисках мамы.
Теперь все люди ушли. Замешкались лишь я да Маот.
Я не ожидал, что все это настанет так быстро. Теперь, когда конец близок, Природа, похоже, заторопилась. Предполагаю, что тут и там вдоль Нила отставших еще хватает, но мне нравится думать, будто мы последние, кто видит исчезающие поля, последние, кто смотрит на реку, сознавая, что́ она символизировала когда-то, прежде чем наступит забвение.
В нашем мире выигрывают побежденные. После второй войны, о которой я говорил, в моей стране за морями долгое время царил мир. Среди нас в это время жили примитивные племена – люди, которых называли индейцами. Забитые и презираемые, они обитали в тех краях, где их заставляли жить. Мы даже не задумывались о них. Мы бы подняли на смех того, кто сказал бы, что у них хватит сил принести нам вред.
Но среди них вдруг вспыхнула искра восстания. Они организовали банды, вооружились луками и ружьями и вышли на тропу войны.
Мы бились с ними, не придавая схваткам особого значения, борьба тлела нескончаемо. Индейцы упорствовали, все продолжалось, они устраивали засады, совершали набеги.
Однако мы по-прежнему считали все это настолько незначительным, что нашли время заняться междоусобной гражданской войной. Результаты оказались плачевными. Чернокожую часть населения обратили в рабов, которые тяжко трудились на плантациях и в поместьях.
Индейцы превратились в грозную силу. Шаг за шагом они вытеснили нас за реки и равнины Среднего Запада, за лесистые горные хребты на восток.
Какое-то время мы удерживались здесь на побережье, в основном благодаря поддержке заокеанского островного государства, которому отдали свою независимость.
Произошло ободряющее событие. Всех негров-рабов собрали вместе и погрузили на корабли, потом их отправили к берегам южного континента, где одних освободили, а других сдали на руки воинственным племенам.
Но давление индейцев, иногда поддерживаемых союзниками, все возрастало. Город за городом, поселок за поселком, поселение за поселением – все наши ставки были биты. Мы погрузились на корабли и отправились за море. После чего индейцы стали на удивление миролюбивы, так что, похоже, последние суда спасались бегством не от физического страха, а от мистического ужаса перед зелеными молчаливыми лесами, поглотившими их дома.
На юге ацтеки взялись за обсидиановые ножи и кремневые мечи и выгнали тех, кого, помнится, называли испанцами.
Еще через столетие о западном континенте забыли, остались лишь смутные, призрачные воспоминания.
Растущая тирания и невежество, постоянное противоборство на границах, восстания покоренных, которые в свою очередь становились угнетателями, – вот из чего состояла следующая историческая эпоха.
Однажды я подумал, что поток времени повернул вспять. Появились сильные и организованные люди, римляне, которые подчинили себе почти весь мир.
Но эта стабильность оказалась недолговечной. Еще раз те, кем управляли, поднялись против правителей. Римлян изгнали и из Англии, и из Египта, и из Галлии, и из Азии, и из Греции. На опустошенных полях возвысился Карфаген, чтобы бросить успешный вызов римскому могуществу. Римляне нашли убежище на родине, утратили влияние в мире, выродились, растворились в дымке миграций.
Их побуждающие к деяниям помыслы на одно славное столетие возгорелись в Афинах, но исчезли, не выдержав собственной тяжести.
После этого упадок продолжался с неизменным постоянством. Больше я уже не обманывался.
Кроме этого последнего случая…
Из-за того что страна эта была напоена солнцем, была полна храмов и мавзолеев, привержена традициям, спокойна, я подумал, что Египет устоит. Бег неменяющихся веков подтвердил мои надежды. Я думал, что если мы не достигли поворотного пункта, то по крайней мере остановились.
Но пришли дожди, обломки рухнувших храмов и мавзолеев вернулись в каменоломни, а традиции и спокойствие уступили место неустойчивости кочевой жизни.
Если поворотный пункт и существует, то наступит, лишь когда человек останется один на один с животными.
А Египет исчезнет, как и все остальное.
Завтра мы с Маот отправляемся. Согнали стадо. Скатали шатер.
Маот пышет юностью. Она очень мила.
В пустыне будет неуютно. Скоро мы обменяемся последним самым нежным поцелуем и она по-детски прижмется ко мне, а я буду за ней приглядывать, пока мы не отыщем ее мать. Или, может быть, однажды я брошу Маот в пустыне, и мать найдет ее сама.
А я пойду дальше…
Сны Альберта Морленда
[7]
Осень 1939 года вспоминается мне обычно не как начало Второй мировой войны, а как период, в котором Альберту Морленду снился сон. Оба этих события – и война, и сон – никогда, однако, у меня в сознании не разделялись. Вообще-то говоря, я даже опасаюсь, что между ними действительно существовала некая связь, но связь эта не из тех, что нормальный человек станет рассматривать всерьез, если он действительно в здравом уме и трезвой памяти.
Альберт Морленд был, а не исключено, что и поныне остается профессиональным шахматистом. Данный факт наложил весьма важный отпечаток на этот самый сон – или сны. Бо́льшую часть своих скудных поступлений Альберт зарабатывал игрой в Нижнем Манхэттене, в одном увеселительном пассаже, никому не давая отказа – ни энтузиасту, находящему удовольствие в попытке обыграть специалиста, ни страдающему от одиночества бедолаге, превратившему шахматы в род наркотика, ни банкроту, соблазнившемуся купить полчаса интеллектуального превосходства за четвертак.
Познакомившись с Морлендом, я частенько захаживал в пассаж и смотрел, как он играет по три-четыре партии зараз, не обращая внимания на щелканье и жужжание кегельбанных шаров и беспорядочную пальбу, доносящуюся из тира. За победу он брал пятнадцать центов; еще десять шли в пользу заведения. Когда он проигрывал, никто не получал ничего.
Со временем я выяснил, что он куда как лучший игрок, чем это требовалось для его занятий в пассаже. Ему случалось выигрывать партии и у всемирно известных гроссмейстеров. Пара манхэттенских клубов пыталась заманить его на крупные турниры, но из-за недостатка честолюбия он предпочитал плыть по течению в неизвестность. У меня создалось впечатление, что он просто считал шахматы чересчур уж тривиальным делом, чтобы всерьез рассчитывать на них в жизни, хоть и наверняка мечтал вырваться когда-нибудь из тесного мирка игрового зала, ожидая прихода чего-то действительно значимого. Иногда он поправлял свои финансовые дела, выступая за клубную команду и выручая зараз долларов пять.