Познакомились мы с ним в старом кирпичном доме, где оба жили на одном этаже, и там-то он и рассказал мне впервые про сон.
Мы как раз заканчивали партию, и я лениво наблюдал, как обшарпанные фигуры одна за другой исчезают с доски, образуя растущую кучку в прорези пододеяльника на его койке. За окном капризный ветерок вихрями закручивал сухую пыль. Волнами накатывал городской шум, и зудела неисправная неоновая вывеска. Партия для меня была почти что проиграна, но я был рад, что Морленд никогда мне не поддавался, как порой поступал в пассаже, чтобы подзадорить игроков. Я был счастлив, что вообще имею возможность играть с Морлендом, и тогда еще не знал, что я, возможно, его единственный друг.
Я произнес какую-то совершенную банальность насчет шахмат.
– Вы считаете, это действительно сложная игра? – откликнулся он, обратив на меня пристально-насмешливый взгляд темных, как ночные иллюминаторы, глаз из-под тяжелых век. – Что ж, может, оно и так. Но то, во что я играю каждую ночь во сне, во многие тысячи раз сложней. И что самое дикое – это все продолжается и продолжается, ночь за ночью. Одна и та же игра. Я никогда и не сплю-то по-настоящему. Во сне я играю.
И он поведал, путаясь между легкомысленно-шутливым и смущенно-серьезным тоном, о том, что стало впоследствии основным предметом наших бесед.
Образы в этом сне, по его описаниям, были исключительно простыми, без обычных для таких случаев несоответствий и нелепицы. Доска до того огромная, что иногда он вынужден ходить по ней, чтобы передвинуть фигуру. Клеток намного больше, чем в шахматах, и они самых разных цветов, причем сила фигуры зависит от цвета клетки, на которой она стоит. Сверху и по бокам доски только чернота, предполагающая беззвездную безграничность, как если бы, по его словам, вся эта сцена располагалась на самой верхушке Вселенной.
Проснувшись, он никогда не мог до конца припомнить все правила, хотя удавалось воспроизвести немало отрывочных моментов, включая довольно любопытный факт, что – совсем не так, как в шахматах, – его фигуры и фигуры противника не дублируют друг друга. И все же он был твердо убежден, что во сне не только прекрасно ориентируется в правилах, но и способен играть исключительно на стратегическом, гроссмейстерском уровне. По его словам, выглядело это так, будто его ночной разум располагает намного большим числом измерений, чем дневной, и позволяет интуитивно охватывать самые запутанные комбинации, которые обычно пришлось бы просчитывать шаг за шагом.
– Ведь ощущение мгновенно возросших умственных возможностей весьма обыденная вещь во сне? – добавил он, пристально глядя на меня. – Так что, полагаю, вы имеете полное право сказать, что и этот сон тоже вполне обыденный.
Я не совсем понял, как следует воспринимать последнюю реплику, так что решил отвлечь его вопросом:
– А как выглядят фигуры?
Как выяснилось, они имели определенную схожесть с шахматными: в том, что были весьма стилизованными и вместе с тем сохраняли какую-то видимость оригинала – архитектурного, природного, декоративного, – послужившего основой для стилизации. Но на этом схожесть и заканчивалась. А оригиналы, насколько он мог их представить, и сами по себе были гротесковыми до предела. Там были ступенчатые башни, слегка отклоняющиеся от вертикали, причудливо искривленные многоугольники, наводившие на мысли о храмах и гробницах, растительно-животные образы, которые не поддавались никакой классификации и чьи абстрактные конечности и наружные органы предполагали множество каких-то неведомых функций. Образцами для наиболее сильных фигур послужили, очевидно, живые существа, поскольку они держали стилизованное оружие или еще какие-то приспособления и были увенчаны чем-то очень похожим на короны и тиары – почти как король и ферзь в шахматах, – а резьба изображала тяжелые мантии и капюшоны. Но людей они напоминали только в этом смысле. Морленд тщетно пытался подобрать какие-то земные аналоги, называя индусских идолов, доисторических рептилий, скульптуры футуристов, осьминогов с кинжалами в щупальцах, огромных муравьев, богомолов и прочих насекомых с фантастически видоизмененными конечностями.
– Наверное, пришлось бы обыскать всю Вселенную – каждую планету и каждое потухшее солнце, – чтобы найти оригинальные образцы, – проговорил он, нахмурясь. – Но не забывайте: в самих фигурах во сне вовсе нет никакого тумана и неопределенности. Они столь же осязаемы и материальны, как вот эта ладья. – Он подхватил упомянутую фигуру, на мгновение сжал ее в кулаке и протянул мне на ладони. – Неопределенность только в том, что́ они изображают.
Это может показаться странным, но его слова будто раскрыли некие «глаза сна» в моей собственной голове, и я будто наяву увидел то, что он описывал. Я спросил, не случалось ли ему в ходе этого сна испытывать страх.
Он ответил, что все фигуры до единой наполняли его глубоким отвращением – те, что изображали более высшие жизненные формы, обычно более сильным, чем, скажем, архитектурные. Ему было противно даже дотрагиваться до них. Была там одна фигура, которая действовала особенно болезненно-зачаровывающе. Он окрестил ее «стрелком», потому что создавалось впечатление, будто ее стилизованное оружие обладает способностью поражать на расстоянии; но в остальном ничего человеческого в ней не наблюдалось. Он пытался описать ее, рисуя некую промежуточную, искаженную жизненную форму, достигшую более высокого интеллектуального могущества, чем человек, не потеряв при этом – а скорей обретя – еще больше холодной жестокости и злобы. Это была одна из фигур противника, которой не нашлось дубликата среди его собственных. Смешанное чувство отвращения и страха, которое она вызывала, иногда становилось столь сильным, что начинало оказывать влияние на всю его игровую стратегию в целом, и он опасался, как бы это чувство не достигло однажды такого уровня, при котором он не удержится и возьмет ее, только чтобы убрать с доски – даже если подобный ход заметно подорвет его позиции.
– Одному Богу известно, как это мой мозг сумел состряпать столь мерзкое существо, – закончил он с мимолетной ухмылкой. – Лет пятьсот назад я бы сказал, что тут не обошлось без козней дьявола.
– Кстати, о дьяволе, – спросил я, сразу осознав, что мое легкомыслие не совсем уместно. – А против кого вы играете во сне?
Он опять нахмурился:
– Не знаю. Фигуры противника двигаются сами. Я делаю ход, а потом, прождав чуть ли не целую вечность, уже совершенно на взводе, как в шахматах, замечаю, как одна из противостоящих фигур принимается легонько трястись, а потом вихляться взад-вперед. Постепенно размах увеличивается, пока фигура не потеряет равновесие и не начнет враскачку и вперевалку двигаться по доске, словно стакан в корабельной каюте во время шторма. Потом, так же постепенно, как и в начале, успокаивается и замирает. Не знаю почему, но это всегда наводит на мысль о некоем огромном, невидимом, дряхлом создании – хитром, эгоистичном, жестоком. Вы видели того трясущегося старика в пассаже? Который дрожащей рукой тащит фигуру по доске, не отрывая от поверхности? Это немного похоже.
Я кивнул. Сравнение оказалось довольно удачным, и я очень живо все представил. Я впервые подумал, насколько неприятной штукой должен быть подобный сон.