Ровно в семь пятьдесят восемь я захожу в спальню к матери, и каждый день она произносит одно и то же ритуальное предложение: «Теперь иди, разбуди мсье Дидье и узнай, в хорошем ли он настроении». Мы обе знаем, что его настроение тут совершенно ни при чем. На самом деле я должна пойти и проверить, жив ли он еще, поскольку каждый вечер перед отходом ко сну отец объявляет с мрачным намеком: «Не знаю, буду ли я еще здесь к утру».
В восемь часов я дрожащей рукой стучусь в отцовскую дверь. Пару нескончаемых секунд опасаюсь, что совершила еще одно ужасное злодеяние, что вот-вот разразится какая-то жуткая катастрофа, которая целиком и полностью будет на моей совести. Потом, наконец, слышу его голос: «Входи». Следующие сорок минут я прислуживаю отцу. Я не включаю свет сразу, чтобы не навредить его глазам. Раздвигаю двойные шторы, включаю ночник в его ванной, и только после этого настает черед лампы у его кровати.
Пока отец поднимается и садится на край кровати, я приношу ночной горшок. Это не какой-нибудь там обычный горшок – это миска, изготовленная из стекла, чтобы он мог проверить наличие в моче белых хлопьев – признак избытка альбумина. Встаю перед ним, чтобы он мог помочиться в горшок. Каждое утро я ощущаю нарастающую тошноту по мере того, как миска постепенно согревается у меня в ладонях. Я не хочу этого видеть, поэтому зажмуриваюсь, но нос зажать не могу. Меня шатает, когда я уношу горшок и опорожняю его в туалете на том же этаже.
Пару нескончаемых секунд опасаюсь, что вот-вот разразится какая-то жуткая катастрофа, которая целиком и полностью будет на моей совести.
Мать входит в комнату с подносом. Мы подбиваем подушки за спиной отца, который к этому времени снова сидит в постели, потом стоим и смотрим, как он пьет кофе со сливками и ест хлеб с маслом.
Когда он заканчивает завтрак, мы его одеваем. Ему шестьдесят два года, и он не инвалид; он мог бы делать это сам. Но он пассивно стоит, позволяя нам обихаживать его, надевать брюки и кардиган. Мне достается «привилегия» надевать на него носки и туфли.
В то время как отец спускается вниз, чтобы с удобством устроиться в столовой, мы с матерью поднимаемся на второй этаж. Сейчас восемь сорок, и утренний урок будет длиться чуть больше двух часов, до одиннадцати. Затем я должна вернуться вниз для часового урока немецкого с отцом, во время которого мать готовит обед.
Уроков с отцом я страшусь еще сильнее, чем уроков с матерью. Немецкого он на самом деле не знает. Его метод состоит в том, что он велит мне встать перед ним и читать на память предложения, которые задал выучить, не дав ни малейших указаний на их произношение. Я также должна читать вслух произведения Шиллера и Гете или отрывки из либретто «Волшебной флейты» Моцарта. Я делаю несчетное количество ошибок, за которые он громогласно распекает меня и назначает наказания.
Немецкого он на самом деле не знает. Его метод состоит в том, что он велит мне встать перед ним и читать на память предложения, которые задал выучить, не дав ни малейших указаний на их произношение.
В полдень мы садимся за стол. Обед длится пятнадцать минут.
С двенадцати пятнадцати и до того момента, когда отец в десять вечера уходит спать, время строго распределено в упорядоченную последовательность обязанностей: уроки, музыка, спорт, уход за животными (курами, утками, кроликами и волнистыми попугайчиками). Есть только один перерыв на ужин, который длится пятнадцать минут и начинается в восемь вечера, сразу после того как я выпущу на ночь Линду.
Ровно в десять вечера мы с матерью снова идем в комнату отца на получасовой ритуал отхода ко сну. Затем каждая из нас удаляется в собственную спальню. Мне позволено полчаса почитать – это так называемое «свободное» время. Но на самом деле я читаю книги, выбранные отцом. Свет гасится в половине двенадцатого. Для полной уверенности, что я буду спать, матери дано распоряжение отключать электричество в моей комнате.
Мы втроем подчиняемся этому расписанию, которое меняется только ради внесения в него крупных строительных мероприятий в саду – их отец затевает каждое лето. В эти недели, когда я в качестве чернорабочего должна учиться грубому, но благородному ремеслу каменщика, часы занятий в классе заменяются часами ручного труда.
Я сплю шесть с половиной часов, работаю или учусь пятнадцать или шестнадцать часов. Часто валюсь с ног от усталости, в то время как мать неутомимо выполняет распоряжения отца. Я ненавижу себя за это отсутствие выносливости и пытаюсь следовать ее примеру в надежде, что когда-нибудь буду такой же сильной, как она.
Яма
Каждый вечер, когда мы поднимаемся наверх, чтобы лечь спать, отец велит мне запереть дверь и подчеркивает, что я должна оставить ключ в замке.
– Чтобы взломщики не могли попасть внутрь, взломав замок, – объясняет он.
Но бывают моменты, когда он велит мне не оставлять ключ в замке. Тогда я понимаю: вероятно, мне предстоит пройти очередное «испытание на мужество». Дверь в мою комнату может распахнуться посреди ночи, и мне придется одной идти в сад, воспитывать свое мужество. Довольно часто, несмотря на распоряжение вынуть ключ, ничего не происходит. Отец старательно сохраняет элемент внезапности. Я должна научиться противостоять любым невзгодам – запланированным или неожиданным – с неколебимой решимостью.
Но, несмотря на предупреждение, когда рука отца сжимает дверную ручку, я рывком сажусь в постели, страшно вздрогнув всем телом. После этого у меня есть тридцать секунд – замеренных по секундомеру, – чтобы одеться. В то время как отец возвращается в свою комнату и занимает наблюдательный пост у окна, я должна одна выйти в сад, погруженный в темноту. Испытание состоит в том, чтобы бродить по усадьбе, следуя назначенному маршруту: от кухонной двери к мастерской в дальнем конце сада, через утиный пруд и плавательный бассейн, потом обратно по кустам к кухне. В каждой точке я должна включить свет, сосчитать до трех, затем выключить его, чтобы отец мог следить за моими передвижениями со своего поста у окна.
Не знаю, нарочно ли он выбирает безлунные ночи, но стоит мне хоть немного отойти от дома, как свет во дворе, который должен задавать мне ориентацию, полностью исчезает. Я все глубже и глубже погружаюсь в черную дыру. Даже у Линды не хватает мужества идти со мной. Утратившими от холода чувствительность пальцами я нащупываю дорогу по верхушкам кустов, которых не вижу. Понимаю, что нахожусь возле пруда, различая очертания австралийского тополя, к которому направлялась; иногда мне в этом помогает слабый лунный свет. Однако часто бывает настолько темно, что я вообще ничего не вижу. Я знаю, что должна сделать двадцать восемь шагов вправо от последнего куста, чтобы добраться до тополя. Сердце грохочет в груди, в то время как руки нащупывают загородку вокруг утятника. Я слышу пугающий шорох и шипение. Наконец, нахожу первый выключатель и поворачиваю его.
Медленно считая до трех, планирую следующий этап. Позади, в отдалении, можно разглядеть силуэт отца в обрамлении оконной рамы; он наблюдает за моим путешествием с ружьем в руке. Потом я выключаю свет и, по-прежнему нащупывая дорогу с помощью кустов вдоль маршрута, направляюсь к ротонде, где расположен второй выключатель. Потом к третьему – у мастерской. После этого я должна пройти самый длинный отрезок, который возвращает меня к изгороди перед домом. Я ориентируюсь, проводя рукой по верхушкам кустов и посматривая на освещенное отцовское окно.