ЛаГранж уже шестнадцать лет в Де Лифдеберге, и причем по недоразумению. Яаарсма уже не раз разыгрывал передо мной эту сцену. В один прекрасный день ЛаГранж прибыл в Де Лифдеберг из дома престарелых для реабилитации после перелома ноги. Через три месяца его «инспектировала» директриса, чтобы решить, не пора ли его отправить обратно. Чтобы проверить его умственные способности, она попросила его снять башмаки и поставить их в холодильник. Подумав: «Она, видно, сбрендила, но не упрямься, а то она тебя здесь не оставит», – он покорно снял ботинки и поставил их в холодильник. И директриса тут же его забраковала, раз он не знает, что нужно делать со своей обувью.
Его сосед – менеер Гёуртсен. Застаю его перед зеркалом, он плачет. Как раз собирался побриться и показывает на свое левое ухо. Уши у него такие громадные, каких, пожалуй, и до самого Урала не встретишь. Вчера его осматривал дерматолог в связи с подозрительным пятном, появившимся на левом ухе. Врач немедленно взял «обширную пробу ткани», как выражаются в этих кругах. В результате огромная дыра в ухе. Гёуртсен не перестает жаловаться.
– И я должен теперь всю свою жизнь быть с таким ухом? Это же ужас!
Вслух я этого, конечно, не говорю, но думаю: «И что ты ноешь по поводу всей своей жизни? Тебе и осталось-то всего каких-нибудь несколько месяцев». Ведь ему 96 лет. Но конечно, человек смотрит на это совсем по-другому, ибо «Unser Leben ist eben so endlos wie unser Gesichtsfeld grenzenlos ist» [«Наша жизнь столь же бесконечна, как безгранично поле нашего зрения»]
[45].
Незадолго до ухода домой встречаю Брама Хогерзейла. Дела у него неважные, что, собственно, меня и не удивляет после моего фиаско со свечками. К тому же я до сих пор так и не заплатил, вспоминаю я. Ему назначили облучение.
– В январе вернусь на работу, – объявил он повсюду.
Сегодня он снова здесь, чтобы участвовать в репетиции церковного хора. Основное ядро хора состоит человек из семи, которые ежегодно с начала декабря репетируют в часовне. Уже при входе Брам сразу же схватывает мелодию Hark! The Herald Angels Sing
[46] и, напевая, приближается к небольшой группке хористов. Те, увидев его, испуганно прекратили пение. На мгновение воцарилась странная тишина, потом все заговорили друг с другом.
– Хотя все они по отдельности милейшие люди, – рассказывал он мне потом, – нельзя сказать, что они обрадовались, когда я к ним подошел.
Распрощавшись с ним и несколько раз пожелав ему всего наилучшего, иду в часовню, чтобы наконец заплатить за те свечки. Зажигаю еще две новые и на этот раз плачу сразу.
Теперь, когда я чувствую себя не в такой спешке, как в прошлый раз, более спокойно разглядываю симпатичный облик часовни. Готика XIX века. Не слишком оригинально. Стиль не более чем цитата. Но здание действует на меня успокаивающе. Приходит на память Анни Ромейн-Ферсхоор
[47], рассказывающая, как с мужем Яном и сыном Бартом посетила собор в Лане
[48]. «Мы осматривались несколько отрешенно в этом обширном пространстве с его колоннами, оформленными пучками стрел. „И что, разве это красиво, все эти газовые трубы?“ – спросил Барт. Мы не могли решиться сказать да, и тогда я вдруг осознала, насколько исторической стала готика и что изумление перед нею, хотя и было заложено в нас далеко отстоящими от нас временами, всё-таки очень сильно связано с уважением к табу, которое накладывает благочестие».
Бедная, бедная Анни. Примерно ста страницами ранее она цитирует Тухольского
[49]: «Den Flanellenen ist alles Flanell» [«фланелевому – всё фланель»].
Провалился
У Тейса Крута, естественно, есть еще и домашний врач. Звоню ему и сообщаю, что Тейс хочет умереть, что у нас в палате это невозможно и что он должен опять вернуться к себе домой. Я хотел бы обсудить с ним как с коллегой, как следует поступить, и хотел бы избежать того, чтобы внезапно оказаться рядом с трупом – к тому же еще на чужой территории, где мне совершенно незачем находиться, так что в конце концов придется отвечать на вопросы полиции, как в точности обстоит дело. Я спросил его, не смогу ли переговорить с ним лично.
Он как будто не возражал, но не прошло и часа, как он мне перезвонил. Пусть с опозданием, жребий брошен: «Лучше не приходите, я никоим образом не хочу в этом участвовать. Я бы не хотел также, чтобы в документах был упомянут сам факт нашего разговора. Для меня это в высшей степени странное предложение. У меня нет никаких дел с этим человеком, я его не видел уже несколько месяцев. Я считаю всё это неестественным: сначала вернуться в свою квартиру, чтобы затем там умереть. Нет, я не хочу в этом участвовать».
От самого кандидата я тоже не ожидаю никакой помощи. Свои последние часы он представляет себе следующим образом: мы заранее договариваемся, и вечером я тайком приношу ему бутылочку с убийственным содержимым. Он проводит этот вечер, как и все прочие вечера: бесконечное число малодушно выкуренных сигарет, немного телевидения и в заключение пиво. Потом он просто ложится в постель и залпом выпивает означенную бутылочку. Я обращаю его внимание на то, что всё это он делает один, и спрашиваю, не хочет ли он с кем-нибудь попрощаться или чтобы при этом кто-то присутствовал.
– Нет, – говорит он, – патронажную сестру вы не хотели, потому что я едва ее знаю. Да и потом, эта бутылочка… Где мы ее оставим?
– Тейс, не валяй дурака. Дело не в том, что я думаю о патронажной сестре или что мы будем делать с этой треклятой бутылочкой… а, ладно.
Вскоре мне предстоит встреча с его родителями.
В коридоре меня останавливает менеер Маленстейн. У его жены опухоль мозга, и сегодня днем он был с ней в поликлинике, где ей делали ультразвуковое исследование печени. Врач обсудил результаты с коллегами, и, как сообщает Маленстейн, теперь они уже втроем рассматривали, «буквально пуская слюни, замечательные внутренние органы моей жены. Разумеется, с мыслями о возможности использовать их для пересадки. В конце концов, ведь у нее опухоль мозга. Да, сказали врачи, внутри у нее всё, как у молодой девушки».
Высказываниям, которые люди приписывают врачам, подчас просто невозможно поверить. С гордостью показывает он мне ее карту донора органов, и свою тоже. Он работает в области электроники и кое-что понимает в устройстве человеческого тела, по крайней мере, относительно того, что поврежденная электропроводка в голове его жены не затронула рабочие узлы в других местах организма. Разумеется, никто не пускал слюни, больше того: если бы такое действительно кому-либо пришло в голову, менеер Маленстейн был бы взбешен подобным бесстыдством.