Один говорит: «How long will the epidemic last?» [«И сколько продлится эпидемия?»]
Другой отвечает: «As long as we can keep it going» [«Столько, сколько мы сможем дать ей продлиться»].
Болезнь, шныряющая в поисках пациента
Поздним вечером, когда меня донимает желудочная кислота и я злой, как чёрт, сижу перед телевизором, звонит телефон. Тоос плохо. «Похоже, – говорит ван Пёрсен, – она отходит».
Прыгаю в машину, корю себя за второй стаканчик: ясно, что от меня пахнет. На полу в машине нахожу мятную пастилку со следами песка. Все-таки лучше, чем ничего.
И как это могло с Тоос случиться так быстро? Вчера днем я заходил к ней, и всё вроде было в порядке.
Вхожу в ее палату и вижу, что она уже умерла. Проклятие. С той самой минуты, когда меня застал телефонный звонок, я всё время пытаюсь избавиться от давящей тяжести: всё ли я сделал, всё ли учел, не из-за меня ли это случилось, почему я этого не предвидел, не доказательство ли это моей небрежности? Я чувствовал себя так, словно из-за моей неловкости что-то ценное выпало у меня из рук и разбилось.
Теперь я горько смеюсь над той идиотской властью, которую без всяких оснований мы приписываем медицине, но тогда, испытывая неуверенность и подавленность, я находился в том состоянии духа, за которое сейчас упрекаю других и которое заключается в том, что мы безудержно переоцениваем власть медицины над жизнью и смертью. Как будто мы можем предвидеть каждую смерть и поэтому ее предотвратить или, по крайней мере, указать, каким образом в будущем можно будет ей воспрепятствовать. Иными словами, галлюцинаторный абсурд по-настоящему причинно-зависимых.
После рассказа ван Пёрсена, как это произошло, мне становится немного легче. Весь вечер всё было в порядке. В полдвенадцатого она позвонила, чтобы ей дали горшок. Ее посадили. Через пять минут вернулась сестра. С Тоос уже было не о чем беспокоиться.
На следующий день у меня и вправду камень с души свалился. Ее брат, громадный шестидесятилетний мужчина, с лицом кирпичного цвета, мрачно поведал мне, что внезапная смерть – странная особенность их семьи. Четверо из его девяти братьев умерли подобным образом, иногда при совершенно невозможных обстоятельствах: один на пляже в Италии (в 44 года), другой во время полового акта (в 46 лет), третий на праздновании дня рождения (в 46 лет), четвертый – отмечая День поминовения
[71] (в 51 год). Как это случилось с его братьями: с одним в Италии и с другим – в постели, он точно не знает, но что касается Луи, брата, умершего на дне рождения, тот спросил вдруг: «Почему вы заменили все краски?» – и сразу же обмяк в кресле. Скорее церебральное, чем сердечное, подумал я: эти краски. Хотя нет, мгновенная смерть. Инсульт никогда не вызывает смерть за секунды. Пожалуй, всё-таки сердце?
С Тео произошло то же самое: во время ежегодного Дня поминовения он упал. Окружающие подумали, что это обморок, и уложили его поудобнее, успокаивая себя тем, что «это каждый год вызывает у него столько воспоминаний…». Но он был мертв.
Меня вообще-то приободряют все эти истории, и я думаю: вот видишь, ты здесь ни при чём. Но облегчение приходится держать при себе, потому что перед глазами сейчас же встает, говоря словами Беетса
[72], «один из тех счастливчиков, коим частые намеки родичей, друзей, но прежде всего врачей, дали заметить, что живут они под большим подозрением того, что с ними некогда случится удар, но вопреки всему, побуждаемые собственною природой, продолжают они всё делать по-прежнему, есть, пить и толстеть, что немало вредит им, вызывая припадки и всяческое волнение крови…».
Когда я захожу к ван де Бергу, текст уже приготовлен. Его жена объясняет: для него просто невыносимо на моих глазах возиться с клавиатурой. Конечно, под моими взглядами ему гораздо труднее справляться с клавишами, это в природе самой болезни: при паркинсонизме всякое сильное чувство усиливает дрожание. В спокойном настроении больной паркинсонизмом прекрасно может пить горячий чай из чашки – до той самой минуты, пока в его комнату не войдет считавшийся умершим брат из Америки.
Читаю текст ван де Берга, который его жена склеила из отдельных полосок:
«уже много лет приход смерти стал в моей жизни стимулом, чтобы скорее что-то прочитать, или пережить, или посетить: иначе я уже мертв.
потом еще немного времени, в оправдание, что больше ничего не хочу ни читать, ни переживать: ведь я умираю.
и вот смерть уже здесь. наконец. вы нам поможете?»
Мне кажется, больших сложностей здесь не будет. Ван де Бергу хорошо известны формальности, и он позаботился о том, чтобы все бумаги были в порядке. И всё же спрашиваю его жену, всё ли уже улажено.
«Что вы имеете в виду?» – спрашивает она в свою очередь. Я объясняю, что хотел бы знать, насколько это в его манере, почему он всё чаще говорит об этом.
Тогда она рассказывает мне о его болезни. Он впервые признался самому себе, что что-то не так, когда у него возникли трудности при письме. На свадьбе их старшей дочери из-за переполнявших его чувств он не смог поставить свою подпись. Получилась только корявая линия. «На следующий день он позвонил в ратушу и попытался договориться, чтобы всё-таки еще раз попробовать расписаться. На сей раз в спокойной атмосфере, в пустом зале, без всех этих взглядов у себя за спиной. Но чиновник не видел в этом смысла и отказал по чисто формальным причинам».
Чиновник, разумеется, не мог знать, что ван де Берг хотел скрыть симптомы болезни, как след, который возьмет шныряющая повсюду болезнь и сможет тогда до него добраться. Он думал, рассказывает она, что болезнь не смогла бы его найти, если бы он сумел скрыть симптомы. Он разозлился на чиновника, не мог найти слов, и телефонная трубка выпала из его трясущихся рук. Он разрыдался и окончательно понял, что заполучил болезнь Паркинсона. Или, как он часто говорил: болезнь заполучила его. Этому предшествовали полтора года мучений. Он сам однажды сказал: «Не каждый, кто со стороны слышит о чём-то подозрительном в отношении себя, сразу же решится это проверить».
Это было пять лет назад. В последние месяцы он был, по ее словам, попеременно то в отчаянии, то в состоянии заторможенности. Впрочем, сейчас он несколько оживился, потому что переговоры о его конце всё-таки начались. «Ну вот, я вам много чего рассказала, так о чём вы, собственно, спрашивали?» Когда я повторяю свой вопрос о том, говорил ли он уже раньше о прекращении жизни, она отвечает, что да, и не раз. Правда, совсем недавно он думал, что жизнь его всё еще не настолько обесценилась, чтобы с нею покончить. Но теперь, пожалуй, пора.
После этого разговора я должен был встретить группу студентов-интернов, у которых среди дня практикум по диагностике. Меня охватывает дрожь при мысли, что я вынужден был бы примкнуть к ним, чтобы проходить всё это снова. Неужели медицине учили настолько плохо? Ну нет, плохо не совсем точное слово. В том, кáк мы это учили, было что-то постыдное. Вроде того, как если бы любой, желавший стать речным шкипером, должен был бы для каждого моста и шлюза Европы выучить наизусть имя тестя смотрителя и на экзамене за сорок секунд назвать двадцать имен, в которых три раза встречается буква «а». Будет считаться, что он выдержал экзамен, если окажется, что более 50 % из им названных еще живы.