Мучения, собственно говоря, были уже позади, если вечером, накануне экзамена, ты уложил весь учебник у себя в голове. Однажды я столкнулся с сокурсником как раз в этой фазе. Вышагивая к кафе на углу, он выглядел так, словно аршин проглотил, и умоляюще поглядел на меня, указывая себе на голову и давая понять, чтобы я был осторожней, потому что там всё уже разложено по полочкам и от одного неожиданного впечатления или движения всё может рассыпаться. Примерно такая картина. На следующее утро вы выкладываете свои знания, словно это некие геометрические фигуры, и вы снова свободны. И каждый раз процедура совершается в пластиковой обстановке, напоминающей зал ожидания международного аэропорта.
Ну а сколько раз мне снилось, что я проваливаюсь на государственном экзамене! Восседающий за огромным письменным столом профессор Де Граафф (которого позже я встречу у Али Блум) медленно снимает очки и грустно указывает мне на дверь.
Но для этих юношей и девушек всё здесь полно смысла. Они оживлены и с удовольствием окружают отобранных для них пациентов – новшество в повседневной рутине. Но только не для мефроу Рамселаар, которая явно ничего не понимает, потому что, когда седьмой по счету интерн собирается ее осматривать, она спрашивает меня, отчаявшись, ее душат слезы:
– Что, вам всё еще ничего не понятно? О господи, неужели я так и не выздоровею? Доктор, я поправлюсь?
Она думает, что мы, будучи в полной растерянности относительно ее случая, пригласили самых лучших врачей, чтобы совместными усилиями броситься на разгадку ее болезни.
Сегодня Тоос уже в нашей часовне. В гробу, под стеклом. Возможность с ней попрощаться, и многие этим воспользовались. Мы все хорошо ее знали, и врагов у нее не было, быть может, за исключением мефроу Зейдфелд. Она не один год боролась с привычкой Тоос бросать в окно хлеб и остатки пищи, из-за которых пронзительно кричавшие чайки выделывали головокружительные пируэты, стараясь хватать куски на лету.
Кое-кто решается подойти ко мне как к ее лечащему врачу, выражая подкрепляемое настоятельным кивком головы желание получить объяснение, как всё это произошло. Я реагирую с наивозможной учтивостью и шепчу им, что здесь, вероятно, имел место случай идиопатической проксимальной флюкции кальция с последующей интракардиальной анархией.
– Ну а на человеческом языке? – не унимается очередной «менеджер по кадрам».
– Это одна из очень редких болезней, неизвестная в разговорной практике, – отвечаю я.
В одном из своих прославленных цветастых платьев Тоос просто великолепна. Мне как-то неловко на нее смотреть, потому что никогда ни на кого не смотрят с таким бесстыдством, как на умершего. Те, кто уже насмотрелись, непринужденно наблюдают с чашечкой кофе, как смотрят другие.
Присоединяюсь к Яаарсме. Одна из коллег, врач-физиотерапевт, плачет. Моя первая мысль, что, по-видимому, она еще не слишком долго в этой профессии. Но Яаарсма поясняет: «Она плачет не из-за этого. Эта неожиданная смерть, видимо, всколыхнула другое горе. Думаю, слезы медиков вторичны, если их льют, когда находятся на работе. Чаще всего что-нибудь не так у них дома».
Яаарсма рассказывает мне о смерти брата, случившейся несколько лет назад. Сначала он это не очень прочувствовал, до него никак не могло дойти, что его брат умер. Так продолжалось до дня похорон. Все стояли, окружив вырытую могилу, он смотрел на гроб, один из членов местного Ротари-клуба стал бубнить какую-то жалкую речь, и тогда его взгляд устремился в сторону, а с ним вместе и его мысли. Он вдруг спросил себя: Смерть-Пьерляля́
[73], эта жуткая белая кукла, он всегда угрожал Яну Клаассену, – откуда он взялся? Всё еще занятый этой мыслью, он снова хотел взглянуть на гроб, и тут его охватил ужас: гроб исчез, его уже опустили в могилу. И только тогда до него дошло, что его брат умер, и он заплакал.
Адрес Бога
Наутро, когда я вхожу в свой кабинет, там уже сидит Эссефелд.
– Проблемы, отец мой?
– Очень болит нога.
Он разувается и снимает носок: рожистое воспаление в начальной стадии. От священника пахнет, как в пасторском доме моей юности: сигарами, ладаном, потом, алкоголем, бриллиантином. Алкоголь? Всего лишь четверть десятого. Как это понять?
– Лосьон, – говорит он и делает жест, показывая, как смачивает лицо после бритья. Эссефелд пьет. Из-за женщины? Скорее из-за Бога, думаю я.
Из опасения, что вдруг будет слишком мало народу, я тоже иду на похороны Тоос. Погребение берет на себя фирма Бекенстейн. Кургузый пиджачишко на одном из носильщиков. Очевидно, его подцепили по дороге где-нибудь на скамейке в парке или в каком-то кафе и потащили с собой, невзирая на отговорки, что он-де одет неподобающим образом. К тому же в спешке он застегнулся не на те пуговицы, так что выглядит слегка не в своем уме. Если ему пиджак маловат, то некоторые из его коллег вышагивают в одежде не по росту, с подвернутыми штанинами. Один из них влез во что-то такое, что и вовсе не поймешь что, похоже на грязно-серый комбинезон, из-за чего он совсем уж выпадает из рамок. У главы похоронного заведения, на котором, впрочем, визитка, до того красная физиономия, что ему больше пристало бы присутствовать на свадьбе, чем на похоронах. Словом, кошмар.
Брам Хогерзейл тоже пришел на церковную службу. Передвигается он с трудом, еле волочит ногу.
– Эта штука вгрызлась мне в таз, – шепчет он мне. И продолжает, окидывая оценивающим взглядом представителей фирмы Бекенстейн. – Не хотел бы, чтобы они меня хоронили. Да-да, прими к сведению. Хочется выдержать в стиле свой последний выход, – говорит он со злостью.
Спрашиваю, пойдет ли он после мессы на кладбище.
– Нет, хорошенького понемножку. У меня такое чувство, что я на генеральной репетиции.
Он не скрывает горечи. Ван Йеперену, который взволнованно пожимает ему руку, он говорит:
– Ну вот и встретились на похоронах, а ведь я не умер.
Ван Йеперен просто онемел, когда такое услышал.
В словах Брама звучит вопрос: почему никто из вас мне не поможет? Но попробуй сказать ему что-нибудь приятное, и он на тебя тут же набросится.
Звучит сильно укороченная григорианская месса. Опять без Dies irae. Всё скомкано. Люди продолжают просачиваться в часовню, вплоть до момента, когда уже приступают к Agnus Dei
[74]. Эссефелд начинает проповедь довольно самонадеянно: он обозначит и выстроит по ранжиру все наши сомнения. Вечная Жизнь. Что это такое? Откуда мы о ней знаем? Никто ведь не возвращался обратно. Может быть, это сказки?