Мы поднимаемся наверх, где они могут его увидеть. Они пожимают плечами и уходят. Завтра мне предстоит писать отчет. Между тем окружной врач переговорил с прокурором. Тот разрешил выдать тело. Эта формулировка всегда чуть-чуть отдает Пилатом
[83].
Тело – не старый автомобиль
От умирающих мы требуем прямолинейности, придерживаться которой продолжающие жить совсем не обязаны. У мефроу Сибел рак груди с метастазами. Она умирает, в курсе всего и открыто об этом говорит.
«Вот и мое последнее лето», – сказала она на прошлой неделе. Хорошо, так и нужно говорить, считает сестра Мике, выражающая явное недовольство, услыхав от мефроу Сибел в воскресенье: «Нужно, чтобы доктор поскорее посмотрел мою ногу, потому что если это не пройдет, то как я пойду домой?» «И как она может такое говорить? – восклицает сестра. – Она уже никогда не пойдет домой».
В понедельник от мефроу Сибел мы слышим: «У меня была тяжелая, но прекрасная жизнь», – а во вторник: «Сестра, ради бога, закройте дверь. Здесь ужасный сквозняк, не успеешь оглянуться, как схватишь воспаление легких». Ее озабоченность заставляет меня вспомнить собственную реакцию на дыру в ухе Гёуртсена
[84].
Подобная озабоченность обреченных на смерть для тех, кто продолжают жить, кажется странной, потому что они думают: она ведь скоро умрет, не всё ли ей равно, будет у нее воспаление легких или нет? Можно подумать, что умирающий едет в своем собственном теле, как в старом автомобиле, который он вскоре навсегда оставит где-нибудь на обочине. И словно он, прекрасно зная, что его автомобилю скоро конец, хочет всё-таки поменять старые шины на новые.
И часто воспринимают как знак, что всё это не всерьез, если кто-либо, попросив об эвтаназии, тем не менее глотает таблетки или ищет причину возникновения новых болей: стало быть, ясно, что он или она умереть вовсе не хочет. На самом же деле люди никогда не живут устремлением к смерти, разве что в последние несколько минут при самоубийстве. Де Гоойер рассказывал мне об одном молодом человеке, который приехал на мотоцикле к высокому зданию на севере города, чтобы затем броситься вниз с пятнадцатого этажа. И его поразило, по-моему совершенно неоправданно, что этот молодой человек ехал в шлеме.
Чаще всего мы вступаем в смерть, пятясь: листая газету, борясь с болью или с удушьем или злясь на непогашенный свет в коридоре.
Наверху меня ждет сын менеера де Йонга. Его отец умер. Как и отец, сын тоже обаятельный человек. Между ними произошло странное недоразумение. Каждый год сын покупал отцу Библейский календарь, книжечку, где на каждый день предлагался текст для духовного размышления. Отцу неловко было сказать сыну: «Мальчик мой, оставь эту христианскую возню, мне больше нет до этого дела». Сыну тоже не было до этого дела, но он думал, что этими многолетними жестами сможет положить конец их дискуссии на религиозные темы. Отца смущало, что он вообще не прикасается к этим книжкам, и он как-то спросил меня, не могу ли я забрать их себе.
– Нет-нет, у меня никогда не возникло бы желания в них заглядывать.
– Но всё же лучше, если они будут нечитанные лежать у вас, чем валяться здесь у меня.
И вот год за годом я забирал у него эти книжечки. До последнего времени они всё еще стояли у меня в кабинете, потому что я не решался их выбросить, пока Яаарсма, знавший об их происхождении, не указал мне, что для моих посетителей они станут причиной уже третьего недоразумения.
Сын говорит о смерти как о низвержении во тьму.
– Смерть невозможно себе представить. Как бы нам хотелось жить вечно! Хотя наша собственная судьба, после того как нам исполнится восемьдесят пять или девяносто лет, нас не интересует, но мир, судьба мира нам всё еще интересны.
Он называет несколько вещей, о которых ему было бы любопытно узнать и после своей смерти: дальнейшее развитие России, автомобили, институт брака, космические полеты – «как хотелось бы это знать». Путешествия во времени – заветная наша мечта, думает он, но забвение, вскоре предстоящее непосредственно его отцу, – вот истинное проклятие. И даже не проклятие. Смерть неотвратима. С умершими нельзя ни говорить, ни вновь их увидеть. Невыносимо, что мы совершенно исчезнем. Недавно ему попалась пожелтевшая фотография его дедушки и бабушки. Он почти их не знал. Ясно, что теперь, после того как умер его отец, никто о них никогда больше не вспомнит. «А их родители? О них вообще никто ничего не знает. Разве это не страшно?»
«Le soleil ni la mort ne se peuvent regarder fixement» [«Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор»], – говорит Ларошфуко
[85].
Сын боится увидеть своего умершего отца, потому что его мать после смерти выглядела ужасно. Я иду первым, и мне кажется, здесь всё в порядке. «Действительно, вы правы, он лежит так хорошо, я вполне могу на него смотреть», – говорит сын, стоя рядом со мной у тела своего отца. Он плачет. «Знаете, отец всегда с такой любовью относился ко мне. И даже теперь он со мной, и мне не так тяжело».
В коридоре вижу Питера Моленаара, нашего физиотерапевта, он занят серьезным делом. «Учит ходить» молодую пациентку Анс ван Беккюм, перенесшую менингит. Она стоит прямо, а он – перед ней на коленях, охватывая рукой ее ягодицы. Там, где либидо не может ходить, ему приходится ползать. Непарализованной рукой она опирается на перила вдоль стены, а лицо Питера находится примерно на высоте ее лона. Чтобы побудить ее идти или, по крайней мере, думать, что она может идти, он передвигает ей ноги, удерживает в равновесии ее таз, держа руку на ее ягодицах, и делает с ней почти кажущийся шаг, упираясь при этом головой в ее лоно. Мике бросает беглый взгляд на всю эту сцену и заключает:
– По-моему, он от этого просто балдеет.
Но Питер полагает: это же у всех на виду, никто ничего не подумает – да и что тут такого, – и взгляд его серьезен и сосредоточен.
Инсульт
У мефроу Тен Кате после тяжелого инсульта серьезное поражение мозга. Сегодня утром она схватила меня за рубашку и затряслась от смеха. И снова схватила и опять засмеялась. В таких случаях обычно тоже смеешься. Пытаясь отыскать хоть какой-нибудь смысл в ее поведении, я подумал, что этой насмешкой она хотела указать мне на странность моей одежды: старомодной сорочки с пристегивающимся воротником, которую я, конечно, ношу и без воротничка и без манжет. В ее глазах я выгляжу этаким господином прежних времен, который неизвестно зачем выскочил на улицу во время бритья. Впрочем, маловероятно, чтобы что-либо связное могло возникнуть в ее полуразрушенных мозговых полушариях.
Муж неизменно приходит к ней на час два раза в неделю. На его поцелуй она не реагирует, но его руку не отпускает. Он рассказал мне, что после инсульта она единственный раз выговорила более или менее членораздельно слова, которые можно было понять как «печальная история».