– А нашли вместе с черепом?
– Странный вопрос, тебе не кажется? – спрашиваю я Яаарсму.
– Да, собственно. Впрочем, это, конечно, к делу не относится, но у меня есть для тебя еще один череп.
У Яаарсмы в кабинете уже не один год стоит череп. И с чего это он вдруг решил от него избавиться?
– Да вот на прошлой неделе мне кто-то сказал, что это детский череп, – объясняет он. – Я совсем не против держать memento mori
[95] у себя в кабинете, но такое? Нет, лучше не надо.
Теперь, после того как он это сказал, и я вижу, что это череп ребенка. Мне он тоже не нужен.
– А давай отдадим его Де Гоойеру, – предлагает Яаарсма, – с запиской: «Привет из Дёрне, шлем следует».
Жюль Беккинг, который у нас почти уже шесть недель, похоже, относится к тем больным СПИДом, которые угасают чрезвычайно медленно. Такой пациент лежит целый день в постели, много курит, ничего не ест, со скукой просматривает газетные новости; хотя и говорит «Доброе утро!», когда к нему входишь, но разговор не заводит, сам никогда не касается никакой новой темы и в конце концов предстает каким-то неясным контуром, словно лодка в тумане. Но когда поздним утром я захожу к нему, где-то в нем явно загорается лампочка. На вопрос, как он себя чувствует, говорит, что больше не может и что хочет умереть.
– Ты застал меня врасплох, – говорю я.
Он продолжает:
– От смерти я ничего не жду, но «ничего» в тысячу раз лучше, чем это. Здесь я всё больше превращаюсь в животное. Днем и ночью течет из задницы. И потом, посмотри на меня. Ведь я выгляжу отвратительно, просто отвратительно. Больше не могу ни сидеть, ни лежать, всё болит. Сил больше нет. Если бы тогда в больнице моя сестра не велела отсоединить меня от опиумного насоса, я давно уже был бы мертв, но тогда, думаю, она бы с этим не справилась.
Спрашиваю, не лучше ли подождать, пока сделают переливание крови?
– Нет, всё это полумеры, у вас же действительно помочь мне не могут.
– Ну да, если под действительной помощью ты понимаешь…
Но у меня нет никаких шансов закончить фразу.
– Антон, ради бога, брось ты этот глупый фальшивый тон.
– Sorry, просто меня занесло.
– Что занесло?
– Моя профессия, мое призвание, моя оплата, мой страх смерти, но не думаю, чтобы то, что сейчас преследует меня по пятам, было бы тебе интересно.
На следующий день у моей двери стоит Феннеян, сестра-близнец Жюля. Решительная женщина, с прямоугольной головой, небольшого роста, коренастая, в платье из шотландки. Она и вправду имеет дело с лошадьми. Грубоватая, но чувствуется, к брату относится с нежностью. Прямо помешана на нем.
Вчера она узнала, что Жюль высказал желание умереть. Он позвонил ей сразу же после нашего разговора. Это потрясло ее до глубины души. Это выше ее понимания. Что касается морфинного инфузионного насоса, по ее словам, всё было как раз наоборот. По ее версии, именно Жюль не захотел больше никакого морфина, потому что решил, что может от этого умереть.
Медицинская сторона этого ей тоже недоступна. Понимаю ее удивление от всей этой медицины. Постюма, врач из больницы Хет Феем, вокруг которого, когда он появляется здесь, всё так и начинает бурлить, высказался об этом в прошлый понедельник: «… и тогда мы снова сделаем переливание крови, теперь действительно необходимое, мы больше не можем его откладывать, и ты действительно почувствуешь себя лучше. Видишь ли, тогда как раз пора будет снова взвесить возможность применить цитостатики против очагов Кáпоши
[96], да, об этом действительно стоит подумать». Постюма при разработке подобных планов радостно потирает руки, рождая у пациентов чувство, что мы и впрямь обтяпаем это дело.
– Такие вещи не говорят, когда всё пропало, – считает Феннеян, – ведь такого не говорят, когда уже нет никакой надежды и от этого ему может быть только хуже? Думаю, они же не станут его лечить, если это бессмысленно?
Настолько обезоруживающее высказывание, что я чуть было не рассмеялся, но она произносит это без всякой иронии.
Они же не станут его лечить, если это бессмысленно? Это похоже на аргументацию: «Мы же не стали бы праздновать Рождество, если бы Бога не было?»
– Я так надеялась, что он всё-таки еще встретит весну, – продолжает она. – Наверное, вы думаете, что весной я скажу: неужели он не может подождать до осени? Нет, не скажу. Но чтобы он умер сейчас, это жестоко. Мне так страшно.
Они же не станут его лечить, если это бессмысленно? Я всё время пережевываю эту фразу. Студенты-интерны охотно фантазируют насчет Постюмы, которого они называют Тошнытиком. Увидеть бы однажды, как он самодовольно потирает руки на кладбище и, стоя у могилы одного из своих пациентов, бормочет себе под нос: «А опухоль всё же уменьшилась».
Говорят, что участок на кладбище, где лежат его пациенты, светится ночью: такую дозу облучения получили эти несчастные, пока не умерли. И всё это в безнадежной борьбе с раком.
Два дня спустя Феннеян снова пришла ко мне. Она хочет, чтобы я дал ясно понять Жюлю, что он должен еще немного потерпеть. Вот почему. «После того как он мне рассказал, я уже не знаю, что мне ему сказать. Мне нечего ему сказать. Я не могу уже больше говорить с ним об этом».
Пустую будничную рутину, все эти банальные мелочи, которыми целый день мы докучаем друг другу, проглатывает черная дыра его желания смерти. Феннеян чувствует, что ничего не может этому противопоставить, ничего, что неминуемо не показалось бы смехотворным перед холодным дыханием его стремления к смерти.
– Вижу вот, например, букет цветов у него на тумбочке, там уже мало воды, вчера их купила, стоили семнадцать пятьдесят думаю, и боюсь встать и подлить воды, потому что выходит, что я, значит, не уважаю его желание умереть.
Она чувствует себя так, как если бы прямо перед кремацией стала надоедать, что у покойника плохо повязан галстук.
Убеждаю ее не оставлять без внимания ни цветы, ни галстук, потому что Жюль еще жив. Но ведь не может же она около него сидеть молча? Или – оставим цветы в покое – говорить только о том, что Реве называет «Последние Вещи»?
[97]
– Но тяжелее всего то, что я так хотела бы еще много чего вместе с ним сделать, а он говорит: только не сейчас. И говорит так не потому, что не может именно в эти выходные, но потому, что не сможет уже никогда. Он просто говорит: ах, оставь. Я этого не понимаю, потому что он ведь так хотел жить, когда попал в эту больницу.