Телепередача была посвящена отделению, где лежат раковые больные, – катастрофилия, – и тем самым их страданиям, смерти и погребению. Поразительно, что интервьюер то и дело подходит буквально к краю пропасти: «Почему, собственно, вы это делаете?» Для меня звучит как минимум довольно парадоксально, что Постюма в конце полуторачасового фильма, в котором не избавили от страданий ни одного человека, отвечает на этот вопрос: «Несмотря ни на что, я каждый день с радостью иду на работу». Это звучит так же странно, как если бы он сказал: «Должен честно признаться, я тоже едва с этим справляюсь».
Остается вопрос, почему он это выдерживает, почему мы это выдерживаем? Ведь не потому, что он кого-то вылечивает, ибо с показанными в фильме людьми такого не происходит. И не потому, что он их утешает, потому что этим занимается медсестра или, например, старшая дочь, но потому, что… и сам точно не знаю. Думаю, потому, что медицинские знания означают власть. Потому что нужно узнать на опыте, что тело – это непостижимый зверь, терзающий нас, и намерения этого зверя врач может выяснить лучше, чем сама жертва, хотя он и не имеет при этом возможности что-либо изменить. Но лучше узнать зверя, суметь так или иначе предсказать его поведение, – неужели врач получает от этого, э-э, удовлетворение?
Конечно, в фильме обсуждается и эвтаназия. Прослеживают последние недели женщины от момента, когда она робко спрашивает, долго ли она еще будет так жить, до жуткой сцены, когда она уже мертва и два деловитых медбрата, которых до этого мы не видели, заворачивают тело, контуры которого мы угадываем сквозь толстый серый пластик, и в чём-то похожем на металлический ящик переносят вниз в холодильник.
Поскольку Постюма лечащий врач Брама Хогерзейла, он жадно смотрел всю телепередачу, словно окутанный какой-то теплой морфийной пеленой, пока его не охватил вдруг смертельный ужас от грубого заворачивания мертвого тела. Когда он увидел эту брутальную съемку, этот единственно правдивый конец, разорвавший в клочья его покой, он снова впал в панику, не отпускавшую его весь последний месяц.
Вся атмосфера больницы в этом фильме заставила меня вспомнить реплику американского генерала перед напряженно ожидавшимся после войны судебным процессом над несколькими японскими генералами: «We’ll give them a fair trial and then we’ll hang them» [«Мы обеспечим им справедливый суд, а потом повесим»]. Подобную же ситуацию мы встречаем и в медицине, и не только в связи с Постюмой и Брамом: «We’ll give him the right treatment and then we’ll bury him» [«Мы обеспечим ему правильное лечение, а потом похороним»].
Der Tod ist kein etc
[152]
То, что мы чаще всего не знаем, что вот-вот умрем, явствует также из последних слов Ахтерберга
[153]: «Дай мне картошки». Не уверен, что правильно помню эту историю, но, кажется, последний день поэта проходил приблизительно следующим образом. В середине летнего дня они с женой прокатились на автомобиле. Когда они вернулись домой и поставили машину в гараж, он решил немного посидеть, потому что нехорошо себя чувствовал. Жена ушла в дом, чтобы приготовить ужин, и спросила его, что он хочет к мясу, которое она разогреет: риса или картошки? Вот он и произнес эту фразу. Когда через четверть часа она вернулась, он был уже мертв.
Ланч с Яаарсмой и Де Гоойером. В Яаарсме несколько несообразно сочетается проявление редкостного лукавства в иных случаях с полнейшей наивностью, и он этим безусловно мне симпатичен. Он рассказывает об одном из своих родичей, иезуите, который защищал диссертацию – он не может удержаться от смеха – об одном из аспектов… – теперь он вынужден положить нож и вилку, чтобы схватить салфетку, с помощью которой ему наконец удается подавить приступы смеха; «защищал диссертацию на какую-то тему по мариологии. МАРИОЛОГИЯ – знание жизни и стремлений Пресвятой Девы». Он уже не в состоянии сдерживаться. Для него это полнейший абсурд, так как Мария на самом деле никогда не существовала.
Уже когда Яаарсма, всё еще бормоча «мариология», встает из-за стола и уходит, Де Гоойер рассказывает, что с ним приключилось в минувшие выходные. Он гулял в дюнах с женой и детьми, с ними была еще одна знакомая пара. Они наткнулись на раненую чайку, вероятно подстреленную. С одного бока она была в крови; при их приближении она с трудом заковыляла в кусты. Птица ужасно мучилась. Взрослые смотрели друг на друга. Нужно было что-то делать, и все глаза устремились на Де Гоойера.
«Идите дальше, и тогда я, э-э, освобожу ее от страданий», – решился он наконец. Он отогнал испуганную птицу дальше в кусты и взял камень. Но когда склонился над птицей и уже занес руку, чтобы ее прибить, страх, с которым она притаилась, настолько передался ему, что в беспомощной ярости он отшвырнул камень прочь. «Что за треклятая планета!» – только и смог с горечью он подумать. Когда Де Гоойер догнал остальных, его угрюмое молчание было всем понятно. В конце концов, он сделал что-то отвратительное, так они думали.
Часа полтора спустя они снова оказались на том самом месте, и – чёрт возьми! – чайка выбралась-таки из кустов наружу.
– Папа, мы думали, что ты… Ты же хотел ее?..
– Ну да, я правда подумал, что убил ее.
Это было самое ужасное из всего, что мог он сказать: ведь получалось, что он, вместо того чтобы избавить ее от мучений, только их увеличил. В конце концов он признался, как было на самом деле.
Когда, всё еще с усмешкой после этой истории, я выхожу из ресторана вместе с Де Гоойером, меня останавливает мефроу Кампхорст. Она спрашивает, что я намерен предпринять в отношении ее мужа. Мой смех коробит ее.
– Я бы назначил ему пенициллин, и вы увидите, он встанет на ноги.
– Ну уж нет, ничего из этого не выйдет, еще чего, всякие ваши эксперименты, очень надо, старому человеку, нет уж, и слышать не хочу!
Прямо не знаю, что с нею делать. На прошлой неделе, когда я ей сказал, что, пожалуй, мы больше не будем давать ему пенициллин, потому что я сомневаюсь, что он хочет продолжать это лечение, она набросилась на меня: «Понятно, он старый, поэтому пускай помирает, да? Что, старики дорого вам обходятся? Ни стыда, ни совести! Ну и лавочка тут у вас!»
Ее упреки не стоит принимать слишком всерьез, потому что за сердитыми нападками скрывается вполне милая женщина, с которой приятно беседовать. Она уверена, что не даст себя одурачить, и я был несколько разочарован, когда она однажды с важной миной поделилась со мною важнейшим жизненным уроком, который она усвоила, стоя 60 лет за прилавком: «Всё крутится вокруг этого», – и показала пальцами, будто считает деньги.
Ist der Tod kein?..
[154]
Последние слова Ахтерберга были другими. Он сказал: «Да, только не много». Это касалось как раз тогда готовившегося ужина («Хочешь картошки, Геррит?» – «Да, только не много». Что-нибудь в этом роде) и не имело никакого отношения к смерти, от которой его отделяло всего несколько минут.