Ахтерберг вполне мог переселиться в иной мир с мыслью о том, сколько же он хочет картошки. Совсем иначе выглядела смерть доктора Хюдде, вдову которого я встретил сегодня.
Он умер восемь месяцев назад. На исходе своего последнего вечера он сказал жене: «Пока ты будешь накрывать на стол к завтраку, я лягу в постель и выкурю сигарету». Вскоре он окликнул ее из спальни. Когда она вошла, он сидел на кровати прямой, как свеча, с пепельно-серым лицом, на котором только что играла улыбка. Он сказал: «Франсина, дорогая, мне ужасно жаль, у меня инфаркт, это конец».
Она бросилась к нему: «Нет, Жак, нет, нужно…».
«Нет, правда, – сказал он еще, – это инфаркт» – и упал на подушки. Она уложила его поудобней и побежала к соседу, кардиологу Майеру. Когда они вернулись, Жак был уже мертв.
Если понимать всё буквально, то в выражении Виттгенштайна «Der Tod ist kein Ereignis des Lebens. Den Tod erlebt man nicht» [«Смерть не событие жизни. Смерть не переживают»]
[155] ничего не изменишь. Но это высказывание явно ущербно, если вспомнить смерть Жака Хюдде. В его утверждении есть что-то школярское. Оно верное, но какое-то нудное.
«Я никогда не сплю» – аналогичное утверждение.
Краткий анонс в вечерней газете:
– Устранение боли. На дому, самостоятельно, безыгольной акупунктурой. Свободно от обязательств, информация по телефону №…
Яаарсма предостерегает Де Гоойера и меня от чувства, что мы можем управлять своей жизнью. «Ты готов сразиться любым холодным оружием, но в день дуэли, когда ты лежишь в кустах и неукротимая рвота выворачивает тебя наизнанку, становится ясно, что твоим противником был отравитель».
Днем отправляюсь на кладбище: хоронят мефроу Стемердинг. Ей было 96 лет, она уже давно пребывала в тумане и теперь наконец навсегда скрылась во мгле. Она походила на продрогшую старую птицу, обреченную погибать в своей клетке.
Мефроу Стемердинг была сиротой. В 1898 году потеряла родителей, которые умерли от тифа. Попала в сиротский дом, где вскоре ее сочли малоразвитой. Пожалуй, она приняла это с благодарностью – как одну из возможностей более или менее сносного существования. О ней можно было сказать: тихая и, быть может, действительно слабоумная, но прежде всего, что она «здесь уже очень долго».
Родственников у нее нет, а социальную помощь она никогда не тратила на что-либо большее, чем платье, немного белья и кусок хорошего мыла. На счете у нее было 36 тысяч гульденов, на которые до сих пор никто не предъявляет претензий. Надеясь, что где-нибудь всё же найдется человек, связанный с нею кровными узами, мы дали в Volkskrant объявление о смерти. Мы узнали, что ее звали Митье и что она родилась в 1894 году в Брюсселе.
Мике решила выделить солидную сумму для красивой могилы на старейшем городском католическом кладбище. И вот сегодня мы катим туда в громадном «мерседесе», эдаком вытянутом в длину лимузине, чувствуя себя несколько неловко за черными шторками, и хихикаем. Пожалуй, у всех нас такое чувство, будто мы облапошили Смерть, – ведь мы никак не можем сказать о Митье, что у нас ее отняли. Сидим в этой машине, словно мы здесь вообще ни при чём, хотя это и не совсем так, поскольку, в конце концов, помимо нас, здесь есть еще и мертвое тело. Я имею в виду, что если бы нас остановила полиция, выяснилось бы, что мы всё же не полностью заслуживаем осуждения.
Прекрасный день начала осени. Кажется, большинство надгробий на кладбище выполнено по рисункам Антона Пика
[156], на дорожках уже тонкий слой опавшей листвы. Меня даже слегка радует то, что здесь происходит. Мы, как подобает, чинно пойдем за гробом, ее nearest if not dearest
[157], не сраженные скорбью, но снова, не без приятности, вспоминая о собственной бренности, словно это может приносить облегчение.
Тридцать один год прошел с тех пор, когда я на кладбище шел за гробом, в котором была моя мать, и сейчас могу пройти тот же путь, не испытывая того ужасного потрясения.
Вступив на кладбище, мы выстраиваемся вчетвером за гробом, который опасным рывком поднимают рабочие. Вероятно, Мике поразил вид покачивающегося гроба на плечах идущих перед нами носильщиков. Колеблемый, словно от ударов набегавшей волны, он выглядит будто траурная ладья, приятно, как уже было сказано, напоминая о бренности. Мике и вправду начинает плакать.
– Из-за Митье?
– Нет, ах оставь меня.
Собственно, меня радуют ее слезы, они должны убедить Безносого в чистоте наших мотивов. Если ему и казалось, что мы явились сюда забавы ради, то теперь он видит, что у нас это не очень-то получилось.
Проходя мимо одного из надгробий, читаю: «In Uw Kruis will ik Eeuwig roemen»
[158], – пожелание, которое нужно бы показать Мике, но она раздраженно отмахивается от меня. Ну что ж, возьму это на себя.
Митье, конечно, была ревностной католичкой, и мы просили устроить похороны согласно традиции. Как только гроб опускают в могилу, его окропляют святой водой, и священник произносит: «Обрящешь днесь мир и жилище свое в святом Сионе».
Затем он берет длинный деревянный крест и на крышке гроба трижды процарапывает им знак креста. Слышен скрежет дерева о дерево с песком между ними, который при опускании гроба нападал на него со стенок могилы. Текст, который произносит священник (я взял с собой миссал Греет), гласит: «Я осеняю это тело знаком креста, дабы в день Страшного суда оно восстало и обрело вечную жизнь».
После этого он трижды бросает немного земли на гроб, но из-за того, что в песке множество мелких камешков, звук получается не столь глухой, как ожидалось. И в довершение несчастья при этом он еще добавляет: «Из праха земного Ты создал его, с костями и…».
«ЕЁ! – что есть силы шипит Мике, – ЕЁ-Ё-Ё-Ё создал. Не знаю, знали вы ее или нет, но мы хороним Митье Стемердинг!» Для Митье великое забвение уже началось.
«Прошу прощения!» – только и может сказать священник. Он слишком смущен, чтобы продолжать дальше, кладет лопатку возле себя и говорит мягко: «Помолимся!» – после чего преклоняет голову, что, я полагаю, именно это и означает.
Он вызывает у меня сострадание. Ему за пятьдесят, старообразный на вид, сан принял, видимо, году в 1962-м; обошел весь приход, догмы всё еще сияют на небесах, гордость родителей, смутная неприязнь со стороны братьев. Но потом – какое падение! Предметы церковной символики, словно крышки старых кастрюль, выложены на блошином рынке, его Бог сократился всего-навсего до отблеска в лице ближнего, его эротика растоптана, так что никогда он ни с кем не сблизится, и ему остается одиночество, бутылка, а сегодня так еще и «оплеуха» от Мике.