– Я уже вижу уголок для себя, – говорит он мне и согревает себя мыслью об уютной постели в земле.
– Здесь – вода, там – луг, и я буду лежать за оградой, обвитой вьюнками.
– Но ты же этого никогда не увидишь.
– По крайней мере, с твоей точки зрения, нет.
Кажется, что он приближается к смерти асимптотически: f(x) = 1/x, остающиеся жизненные силы равны единице, деленной на течение времени.
«Почти весна», – говорит он, когда я прощаюсь.
Поздно вечером он скончался. Во второй половине дня, вскоре после того, как я его навестил, он медленно, но явно отходил. Ранним вечером он едва-едва реагировал и то и дело терял сознание. В пол-одиннадцатого его наконец не стало.
За день до смерти он еще попросил одного из своих друзей купить ему книгу Onder professoren
[177]. Ему всё еще хотелось читать. Всё это чтение в последние дни меня не убеждало, потому что я чувствовал в этом именно желание убедить. Живой интерес к литературе до последней минуты должен был показать, сколь мужественно он противостоит смерти. Но при этом он не смотрел ей в лицо, а поворачивался к ней спиной.
Нет, упорное чтение таких книг, как Onder professoren, никак не могло быть приятным зрелищем. Я еще понимаю, если бы это был Каас
[178], или Болотные огни
[179], или Малоун умирает
[180], или Нескио
[181], или Письма Китса, или фамильный альбом, или план Утрехта 1952 года, или долгоиграющая пластинка с песнями Перри Комо
[182], или годовая подшивка еженедельника Katholieke Illustratie
[183], или Новый Завет, или картины Гойи, или Страсти по Матфею, или григорианские песнопения, или Сиддхартха
[184]. Но Onder professoren?
Сегодня вечером в часовне Де Лифдеберга панихида по Браму. Во всяком случае богослужение Великой пятницы соединили с панихидой, что приводит к полной неразберихе: пришедшие из-за Брама не хотят присутствовать на богослужении Великой пятницы, а пришедшие ради Иисуса вообще понятия не имеют, кто такой Брам.
Гроб, под стеклом, стоит у подножия алтаря. Я вижу разных людей, в том числе и ван Йеперена («обязательно пойду на похороны»), которые подходят к гробу, чтобы взглянуть на усопшего и передать последнее прости, но пугаются и с недоверием отходят. Действительно ли это Брам?
Он невероятно исхудал, вид его пугает. Волосы его никогда такими не были, он без очков, веки не сомкнуты, рот полуоткрыт, так что зубной протез, кажется, может выскользнуть, цвет кожи неестественно бежевый, даже на шее, и почти доходит до воротника: явно использовали какой-то крем для лица.
Эссефелд и Терборх оба стоят перед алтарем. Всё выглядит как-то несообразно. Браму это явно не доставило бы удовольствия. Странно видеть, что борьба между Римом и Реформацией и спустя 450 лет всё еще в силе. По крайней мере, мне представляется, что Эссефелд испытывал злорадное удовольствие, облачив Хендрика в модный стихарь с вышивками в стиле абстрактного экспрессионизма, где предполагаемых голубей пожирали столь же гипотетические языки пламени или, может быть, листья. Во всяком случае, в своем собственном приходе Хендрик в таком наряде никогда бы не появился.
Сам же Хендрик, опять-таки, взял с собой свою весьма привлекательную жену, и мне кажется, то, как свежо она выглядит, объясняет, почему у Терборха никогда не увидишь в уголках рта коричневой слюны от сигар, что всегда скапливается у Эссефелда, который их наполовину жует, наполовину выкуривает.
Так что 1:1.
Эссефелд, на мой взгляд, говорит о Браме довольно-таки бесцветно. Он ни одним словом не упоминает о невероятно долгом, истощающемся закате, который наконец погас для него. Напряжение, боль, сомнения, горе – о них ни слова. Только о мужестве Брама, о том, что все свои надежды возлагал он на Бога, «и Его теперь мы все вместе просим, дабы помиловал Он раба Своего».
Он говорит также об особой милости, сказавшейся в моменте кончины Брама: на Страстной седмице, в преддверии Страстей Христа, Его смерти и Воскресения. За всем этим, как я подозреваю, стоит невысказанная бредовая мысль, что отрешение души от тела в данный отрезок времени, когда преобладает столь мощная тяга вверх, совершается намного быстрее, и поэтому душа с большей скоростью взметнется на небо.
О Страстях Господних читают из Евангелия от Марка. «Древнейшее Евангелие», – ни с того ни с сего объявляет Хендрик с каким-то особым акцентом. Кому сейчас до этого дело? Кажется, он хочет сказать: мы не дадим слабину в критическом отношении к текстам
[185].
Пытаюсь представить себе сцену в доме Пилата. Вижу упитанного римлянина (Питер Устинов
[186]), с бисеринками пота на лбу; он лихорадочно ходит взад-вперед между беспорядочным скопищем народа снаружи, Непостижимым Пришельцем в гостиной (Джордж Харрисон
[187]) и женой-истеричкой в спальне. Милые глаза Джорджа. Пилат решает пропустить еще стаканчик и приходит к мысли об омовении рук. Джордж преодолевает страх и хранит молчание.
На балконе, умывая руки, Устинов выкрикивает срывающимся фальцетом трусоватого гомика, которым он, собственно, и является: «Невиновен я в крови этого праведника!» С залитого солнцем балкона вряд ли он может видеть сидящего внутри здания праведника.