– Нужно что-то дающее облегчение, чтобы люди не уходили с кладбища еще более отчаявшимися, чем перед тем, как пришли.
– О господи! Нет, этого ты говорить не должен. Я имею в виду: бог ты мой, если ты найдешь такой текст, позвони мне, я тоже хочу его знать.
С тех пор как Бог больше не смотрит вниз
О медицине до 1850 года мы с удовольствием говорим: «Всё это было плацебо». И испытываем облегчение: «К счастью, теперь мы этим больше не занимаемся». Но поскольку лишь весьма ограниченная область сегодняшней медицинской практики может выдержать испытание научной методикой – небольшая поляна в густом лесу, – врачи всё еще часто действуют в манере, распространенной до 1850 года, «когда у них еще ничего не было». Тогдашний врач, разумеется, так не сказал бы («how not to patronize the past» – «как избежать снисходительного отношения к прошлому»).
Нынешний врач еще меньше хотел бы, чтобы при взгляде на современную медицину утверждали, что «у него ничего нет», если против просто-высокой-температуры он бросает в бой просто-пенициллин, научно не обоснованный образ действий, который на Западе ежедневно практикуют десятки тысяч врачей. Я задаюсь вопросом, нуждается ли в защите утверждение, что сегодня врач зачастую действует так же, как и до 1850 года.
Читаю биографию Джона Китса Роберта Гиттингса
[216]. 3 февраля 1820 года. В начале февраля после долгих морозов настала оттепель. В четверг, 3 февраля, Китс отправился в город, без пальто по случаю довольно мягкой погоды. К 11 часам вечера он поехал обратно, не внутри дилижанса, а сзади. Это дешевле, но на улице оказалось гораздо холоднее, чем он ожидал, так что он продрог до костей, пока наконец добрался до дома, где его друг Браун посоветовал ему сразу же лечь в постель. В тот самый момент, когда он уже собирался ложиться и Браун приготовил ему питье, Китс закашлялся. Показалась кровь.
«That is blood from my mouth [„У меня кровь изо рта], – сказал Китс, взглянув на каплю крови на постельном белье. – Bring me the candle, Brown, and let me see this blood [Принеси свечу, Браун, дай мне посмотреть, что за кровь]. – После этого он сказал совершенно спокойно (согласно Брауну): – I know the colour of that blood; it is arterial blood. I cannot be deceived in that colour. That drop of blood is my death warrant. I must die“ [Я знаю цвет этой крови; это артериальная кровь. Здесь я не могу ошибиться. Эта капля крови – мой приговор. Я умру»].
Поздно ночью у него было второе, более сильное кровотечение. На следующий день поднялась температура, пришел доктор Родд с Хэмпстед Хай-стрит. Он пустил кровь пациенту и порекомендовал голодную диету.
Это хуже или незначительно хуже просто-пенициллина против просто-высокой-температуры? Как можно пускать кровь тому, кто уже и так кашляет кровью? Ведь это должно еще больше ухудшить картину болезни. Ну а все эти резистентные бактерии, следствие применения просто-пенициллина, виною скольких жертв они уже стали? Никому не известно. Несмотря на это, пустить кровь выглядит гораздо глупее, чем давать больному пенициллин. Что опять-таки доказывает, как трудно удержаться от того, чтобы отечески не погладить прошлое по головке.
Поздним утром мне звонят по поводу мефроу Тернапел. Не могут попасть к ней в квартиру. Она живет за углом Де Лифдеберга, и, встречаясь, мы киваем друг другу. Ей 81 год, и 16 лет назад она овдовела. Единственная дочь семь лет назад покончила с собой. Ни семьи, ни друзей у нее нет. Раньше она много ездила на велосипеде, по словам соседей, но сейчас она не открывает дверь людям из жилищного кооператива, которым зачем-то нужно попасть в ее квартиру. Не могли бы вы посмотреть, что там такое?
Каждый думает то же, что думаем Де Гоойер и я. Мы идем туда вместе с ним, дверь легко открывается; закрыв ее за собой, мы останавливаемся на коврике и прислушиваемся, в квартире абсолютная тишина. Мы оба не решаемся ее окликнуть. Даже не могу сказать почему. Через прихожую осторожно ступаем к гостиной, словно мефроу может внезапно выскочить нам навстречу. Медленно открываю дверь. Везде царит полный порядок. В кухне тоже ничего. Может быть, она гостит у своей внучатой племянницы в Гронингене? Вполне возможно, но нужно заглянуть и в спальню.
Потребовалось несколько секунд, пока до нас дошло то, что мы увидели. Посреди комнаты фигура висит, перегнувшись через ходунок, как через садовый забор, словно для того, чтобы поднять что-то с земли. Она мертва. Свисающая вниз голова отекла и приобрела неприятный синюшный оттенок, на кончике носа повисла странная бурая капля. Она в платье, умерла, вероятно, накануне вечером, по дороге к кровати, держась за ходунок, который катила перед собою и в который и свесилась, так и застыв в этом странном положении: ни стоит, ни висит.
Почувствовав облегчение, садимся на постель, до которой она так и не успела добраться.
– Скончалась совсем одна, – прерывает молчанье Де Гоойер.
Не могу удержаться от смеха.
– Чего ты смеешься?
– Sorry, вспомнил менеера Тана, первого пациента, смерть которого я увидел в больнице. Он умер не один, а в довольно-таки дурном обществе, а именно в окружении медиков.
Тан поступил к нам с болезнью сердца. Однажды вечером, когда я дежурил с Михаелом, молодым терапевтом, Тану сделалось плохо. Когда мы пришли к нему, рядом с ним были его близкие. Он умирал. Даже я, практикант, это видел. Михаел принял меры: человек задыхается, стало быть, нужно дать ему кислород. Ему нужна другая палата. Мы хладнокровно выпроводили удрученную семью в коридор, а сами стали биохимичить над его телом. Сердце билось всё медленнее. Кровяное давление падало. Дыхание становилось всё более слабым. Температура тела снижалась. Уровень сахара в крови падал. На каждый симптом мы отвечали какой-нибудь манипуляцией или лекарством. Мы накрыли его еще одним одеялом, вкололи ему адреналин, поставили еще одну капельницу, увеличили подачу кислорода, кто-то предложил сделать ЭКГ, бросились за аппаратом. Но Тан просто продолжал умирать.
«Не хватало только, чтобы кто-нибудь, вспрыгнув на старика, сел на него верхом, чтобы через его беззубый рот вдунуть обратно покидающую его душу».
Когда мы, как куры, которым отрубили головы, всё еще трепыхались ради из-за всей этой суматохи совершенно забытого умирающего китайца, я впервые увидел в углу Костлявого, с его ухмылкой, с которой он тоже ничего не может поделать.
Минут через десять мы снова вышли в коридор, чтобы сообщить оторопелой семье печальную новость; всем казалось, что мы выдержали тяжелую схватку.
Когда я потом сказал Михаелу, что, собственно, нехорошо было отнимать человека от семьи ради нашего идиотского театра марионеток, он ответил: «Эх, если б сразу вперед смотрели, отец писал бы мимо цели».
«Но ведь он сам так хорошо умирал!» На что Михаел спросил меня, для чего, собственно, я здесь работаю?