Ближе к полудню меня вызывают в отделение для престарелых к менееру Мейеру. В кровати под громадным портретом лежит девяностодвухлетний мужчина. Его бьет дрожь, хотя в палате не холодно, у него нет лихорадки, и у него ничего не болит. И всё же это какой-то приступ.
Чтобы завязать разговор, спрашиваю, кем написан портрет и кого он изображает. На портрете похожая на ангела девочка в ночной рубашонке. Она прижимает к себе плюшевого мишку. Портрет написан в 1937 году. Менеер Мейер с трудом произносит: «Не спрашивайте, о, этот июль, и как вы можете спрашивать?»
Колю ему валиум
[246] и продолжаю обход. И только в коридоре Мике сможет мне объяснить, в чем дело. Сегодня, ровно пятьдесят лет назад, его дочь, изображенная на портрете, была убита в Аушвице. И я думаю: чтó это, как не попытка осмыслить – прожить пятьдесят лет под этим портретом.
Потом уже он сказал Мике: «И нужно же было доктору, как назло, начать с портрета».
«Да-а», – только и могла ответить Мике и сразу представила себе эту и впрямь такую большую картину.
– Ты знаешь, можно ли вообще такое осмыслить, если твоего ребенка убили в Аушвице?
– Нет, – отвечаю я, – вообще-то нет.
Думать и задумываться
Впервые за много лет чуть не поругался с одной из медсестер. Из-за мефроу Схенк, ей 96 лет, деменция, упала, сломала шейку бедра, в больницу не направлена, но назначен морфин, чтобы уменьшить боль и облегчить конец.
Женщина спокойно лежит в постели. Она не ест и не пьет. Сестра Геа отказывается сделать ей укол морфина.
– Почему?
– Из-за моей веры.
– Может быть, ты не сочтешь за труд изложить свою веру, чтобы мы получили связный рассказ с заключительным выводом: поэтому я и не хочу сделать мефроу Схенк укол морфина?
– У меня нет надобности защищать здесь свою веру.
– Я вовсе не прошу тебя ее защищать. Я спрашиваю, во что ты, собственно, веришь?
– А зачем тебе это знать?
– Отвечаешь вопросом на вопрос, чтобы сменить тему? Спасибо, Геа. Вижу, разговаривать дальше не имеет смысла.
Как поясняет Мике, эти люди обеспокоены не болями, которые мучают мефроу Схенк, но возможностью получить потом взбучку от Бога за то, что, оставляя в стороне нюансы и всяческие хитроумные доводы, они приложат руку к приближению чьей-то смерти.
Так что лучше уж я поговорю с моей португалкой, с которой едва могу обменяться парой слов и которая уже несколько недель как находится здесь. У нее в печени метастазы неизвестной, угнездившейся где-то опухоли. Виллемс, домашний врач ее дочери, к которой она приехала в гости, уберег ее от медицинского насилия и постарался, чтобы она осталась у нас.
«Пациентка с метастазами в печени поставлена вне закона. Она обречена, поэтому каждый может с нею экспериментировать в полной уверенности, что ему ничего не грозит, потому что она не в состоянии протестовать из-за незнания языка», – объяснил он, приведя ее к нам.
Она едва говорит по-голландски, но я думаю, что всё-таки должен ей что-то сказать относительно ее ситуации. Она сообщает, что немного говорит по-английски, и я спрашиваю ее: «Do you realize what is the matter with you? Do you know what’s going on inside your body? Are you aware of your situation? Do you know what your problem is?»
[247]
Она смотрит на меня с доброй улыбкой и говорит: «I die»
[248].
Когда я ухожу, она дает мне руку и говорит: «Please don’t worry»
[249].
За ланчем Яаарсма, что бывает нечасто, распространяется о своей плотской природе: «Я уже почти сорок лет состою членом клуба Стоп-мастурбация. Никогда туда не хожу, но всё еще записан».
«Какой же ты всё-таки предусмотрительный тип», – со вздохом замечает Де Гоойер и рассказывает, как Яаарсма однажды утешил родственницу, упрямо настаивавшую на точном прогнозе для своего восьмидесятилетнего отца: «Думаю, бóльшую половину своей жизни ваш отец уже прожил».
«Ну, – говорит Яаарсма, – бывали еще более скандальные случаи подобных прогнозов». И рассказывает об одном разозленном коллеге, который на настойчивый вопрос: «Сколько моему отцу осталось жить?» – ответил язвительно: «Три года и два дня».
Я полностью согласен с Терборхом в том, чéм люди религиозные отличаются от нерелигиозных. Религиозный человек верит, что, кроме того, что мы имеем дело с самими собой, есть еще кто-то (для Де Гоойера ЧТО-ТО) над/рядом/под нами. Предпочтительнее, разумеется, предлог НАД. Неверующие верят, что мы имеем дело только с самими собой.
«Итак, всё-таки есть ЧТО-ТО НАД нами», – умиротворенно резюмирует Де Гоойер. После этого он хочет перейти к душе, но я от этого уклоняюсь, потому что он всегда чувствует себя обиженным, если нам с ним не удается прийти к согласию.
Если думать представить как танцевать, то он ступает свинцовыми башмаками на паркет и виснет на тебе, вместо того чтобы сделать несколько па вместе с партнером. И тогда получаешь такие непреклонные высказывания, как: «ДОЛЖНО быть что-то! На том стою!» Ну и чего же ты хочешь: танцевать или еще глубже врасти в землю?
Это что-то, за что он так держится, состоит, при более тщательном рассмотрении, из нескольких искаженных понятий с многовековой традицией ошибок и путаницы. И он вставляет это, чаще всего вверх ногами, в волшебный фонарь своего ума и думает, что видит Карлов мост в Праге, тогда как на самом деле речь идет о первом издании Titaantjes
[250].
Он не понимает, что стряхнуть с себя традиционное представление в сфере духа – это прекрасно и может стать самым волнующим опытом всей нашей жизни. Он бы увидел тогда, что сбивающая с толку несвязанность понятий душа и переживание смерти или Бог заботится о нас способна быть всего лишь закопченными окнами, скрывающими от нас действительную непостижимость земной жизни: «Не как существуют вещи, но что они существуют».
Но столь далеко он, по-моему, не заходит.
Яаарсма: «Де Гоойер, ты и вправду любишь думать о философских вопросах, но ты никогда не задумываешься над ними».
Хотя его никогда не поймаешь на формулировке, за которую можно было бы ухватиться, сам Яаарсма думает, что мы нечто вроде снов, которые видит вошь, живущая в волосах некоего Гигантского Существа. Другими словами, нечто Гигантское существует, но к нам это никакого отношения не имеет. Так он пытается высказать идею о том, что во вселенной существует нечто великое – и одновременно выразить представление об убожестве всей нашей здешней возни.