Славек видел, что Карен все сильнее раздражается, и даже пробовал советоваться по этому поводу с медсестрой. Он ощущал вину – и растерянность от этого чувства вины. Хотя заботы о колостоме лежали на Славеке и медсестре, у Карен тоже прибавилось хлопот: бесконечная стирка, смена постельного белья, вынос ночного горшка, приготовление еды. Славек был человеком вполне деловым и смотрел на мир с практической точки зрения. Но одного он не видел и не понимал: главная обида Карен заключалась в том, что дом больше не принадлежал ей. Сам Славек вырос в большой семье, и все они жили, спали, готовили, ели в одной и той же большой комнате. В этой комнате рождались дети, в ней же ухаживали за больными, и Славек помнил, как давным-давно в этой комнате умирал его дед – отец его матери. И вот теперь его собственная мать умирает в его комнате, но только она отрезана от своей семьи. Отсюда и чувство вины, которое, казалось, накатывало на него со всех сторон: Карен, мама, девочки. Он подвел их всех. Но как это произошло? Что он сделал не так? Сестра сочувственно вздыхала, но помочь не могла.
А что же миссис Ратцки? Вот ее было жальче всех. За три месяца энергичная, решительная женщина превратилась в беспомощного инвалида. Славек заметил, что ее ум и характер тоже изменились. Раньше она была мудрой и сильной, ее мнение было законом для родственников, а теперь место прежней главы семьи заняла ворчливая, вечно причитающая старуха, которую он не узнавал.
С каждым днем миссис Ратцки все больше замыкалась в себе. Казалось, ее мысли были полностью сосредоточены на колостоме. Она могла часами что-то бормотать себе под нос, ковыряя мешок для колостомы. Женщина, которая была опорой своей семьи десятки лет, которая пережила войну и концлагерь, лишения и оккупацию, которой хватило сил добраться пешком до Англии, которая выжила в больнице после всех перенесенных операций, теперь была полностью сосредоточена на одном – на своей колостоме.
Не было никаких сомнений, что разум покидает ее. Она перестала понимать, где и почему она находится. Может быть, это было следствием опасной болезни, наркоза, лекарств. Может быть, сыграла роль и культурная изоляция: ведь язык, на котором говорили все вокруг, был ей совсем непонятен. А возможно – и даже скорее всего, – происходило неизбежное: клетки ее мозга день ото дня, неделю за неделей старели вместе со всеми остальными клетками тела и умирали, как все живое и должно умирать.
Хочется верить, что она потихоньку сходила с ума, потому что это было бы милосердным избавлением от одиночества. Она потеряла все, что было ей родным: свой дом, дочь Ольгу и внуков, друзей, свою страну и ритм жизни, свой язык и даже свою церковь. Здесь все что-то делали с ней, а она этого не понимала. Никто, кроме Славека, не любил ее здесь, и она тоже никого не любила. Так что было бы даже хорошо, если бы старческое слабоумие затемнило ее сознание и даровало забвение. Ясное сознание и память об утратах были бы куда тяжелее.
Год подходил к концу, и однажды, пока медсестра за ширмами помогала миссис Ратцки с колостомой, между Славеком и Карен вспыхнула ссора.
– Я решила отвезти девочек к маме на Рождество, – вдруг заявила Карен.
– Почему? – осторожно спросил Славек, хотя уже знал ответ.
– Я не могу позволить детям встретить Рождество здесь, когда в этой комнате твоя мама. Как я могу тут поставить рождественскую елку и повесить гирлянды? У нас не может быть подарков под елкой и веселого рождественского ужина, я не могу пригласить никого в гости. Нет, в этом году мы поедем к маме. Я уже сказала девочкам, и они ждут с нетерпением. Можешь поехать с нами, если хочешь.
– Твои родители меня недолюбливают. Вряд ли их обрадует мой приезд на Рождество.
– Как хочешь. Мама сказала, что если ты захочешь тоже приехать, то приезжай.
– Но не могу же я бросить маму здесь одну?
– Это меня не касается. Я делаю то, что считаю лучшим для девочек. И хочу, чтобы в Рождество у них был праздник.
Славек рассердился.
– И это ты называешь праздником? Увезти детей от родного отца? Это не забота, это чистый эгоизм!
– Да как ты смеешь называть меня эгоисткой! Я хочу…
Однако он перебил ее прежде, чем она успела закончить фразу.
– Я помню, как умер мой дедушка. У нас дома. Я был мальчишкой, мы готовились к Рождеству, в доме была вся семья. Мы были детьми и просто приняли это как должное. Мы там вместе играли, и это было действительно хорошее, доброе Рождество.
– Даже не напоминай мне, как тебя воспитывали! Крестьяне, вот кем вы были. Понятно, почему ты не нравишься моей матери! И вот что я тебе скажу – я-то, слава богу, не крестьянка. Меня правильно воспитали, и я позабочусь о том, чтобы мои девочки были воспитаны не хуже.
– Я не знаю, что такое «правильное воспитание», если оно требует отказать девочкам в общении с бабушкой. А она вообще-то их бабушка. И это не только твои девочки. Они и мои девочки тоже.
– И что, она похожа на настоящую бабушку? Она делает для них что-нибудь? Играет с ними? Гуляет? Да она целыми днями сидит, бормочет что-то себе под нос и ковыряется в этой своей штуке. Сколько можно стирать, а потом пытаться высушить белье в такую погоду. А запах! Я больше не могу его выносить. Сколько бы я ни стирала, у нас воняет. Даже медсестра говорит, что если бы твоя мать не продолжала ковырять свой мешок с дерьмом, то он не протекал бы и кровать не пачкалась. Но она же продолжает! Она все ковыряет и теребит эту мерзость, и я этого не вынесу, говорю тебе, не вынесу!
Доведя себя до истерики, Карен зарыдала. Славек обнял ее, и она немного успокоилась.
– Почему она не умирает, Слав? Почему она не может просто умереть? Она же так этого хотела! Она же за этим сюда ехала!
– Я тоже много об этом думал. Она чуть не умерла в то утро в августе. Но мы вызвали врачей, и теперь она жива и вроде не умирает.
– Если бы я только не пошла звонить врачам…
– Ты сделала то, что считала правильным. Я-то поступил хуже. Я подписал согласие на операцию.
– Но зачем, зачем?
– На самом деле не было времени подумать. Казалось, иначе нельзя. Никто ничего не говорил, но от меня этого явно ждали, и я подписал.
Он мрачно задумался. Оба молчали. Карен видела, как он расстроен, и пожалела, что вспылила. Она сжала его руку и увидела, как у него, несмотря на всю его мужественность, проступают слезы, которые он раньше скрывал.
– Если бы я знал, что произойдет, – продолжал он, – я бы никогда не позволил им. Но я не знал. Откуда мне было знать?
– Как ты думаешь: если бы ты отказался дать согласие на операцию, это бы что-то изменило?
Он немного подумал, вытер глаза и высморкался.
– Вряд ли. Наверное, они бы все равно сделали операцию.
– Тогда ты не должен винить себя.
– Знаю. Но я все время, все время чувствую себя виноватым. Виноватым за то, что превратил ее жизнь в ад, за то, что я превратил твою жизнь в ад.