Книга Беседы и размышления, страница 19. Автор книги Серен Кьеркегор

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Беседы и размышления»

Cтраница 19

Мой слушатель, ты ведь знаешь, о ком идет речь. Речь идет о женщине, имя которой: грешница. Она, «узнав, что Он возлежит в доме фарисея, принесла алавастровый сосуд с миром и, став позади у ног Его и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей, и целовала ноги Его, и мазала миром».

Да, любовь ее велика. Ведь здесь мы видим два полюса, которые противостоят друг другу не на жизнь, а на смерть, – или, по крайней мере, для одного из этих полюсов приближение к другому грозит ужаснейшим уничтожением. Так страшно грешнику или грешнице приблизиться к Святому, перед Которым, то есть – в свете святости, ничего невозможно утаить. О, не столь испуганно ночь бежит ото дня, грозящего ее уничтожить, и привидения, если они есть, не столь страшатся приближения рассвета, сколь трепещет грешник святости, которая, как день, все делает явным. Грешник всеми силами избегает грозящей ему смертью встречи со светом, он изворотливо уклоняется от этой встречи, приводит извинения, отговорки, лжет и приукрашивает себя. Но ее любовь велика. А каково самое сильное свидетельство того, что твоя любовь велика? – самоотвержение. – И она, войдя, подошла к Святому! Она, грешница! Ах, и это женщина – ведь в женщине сила стыдливости сильнее всего, сильнее жизни, она скорее расстанется с жизнью, чем потеряет стыд. Разумеется, стыдливость должна была прежде удержать ее от греха, не дать ей грешить; но ведь столь же верно и то, что, когда, согрешив, женщина снова приходит в себя, ее стыдливость становится лишь более сильной, она приводит ее в сокрушение, заставляет признать себя ничтожеством. Возможно, этой грешнице было легче пойти навстречу уничижению оттого, что она сама признавала себя ничтожеством. И все-таки, рассуждая по-человечески, она все равно могла бы пощадить себя; ведь даже грешник, который поистине признает сам себя или знает о себе, что он – ничтожество, все же, возможно, пощадил бы себя, если бы ему предстояло лицом к лицу во всем своем ничтожестве явиться перед Святым; он пощадил бы себя – и это бы означало, сколь все же велика его любовь к самому себе. Но она – неужто в ней нет никакой пощады к себе? да, совсем никакой пощады! – она отверглась себя: любовь ее велика. – Она подошла к Святому, войдя в дом фарисея, где собралось множество фарисеев, готовых ее осудить, готовых осудить как тщеславие, как отвратительное тщеславие то, что она – и притом: женщина – вторглась сюда со своими грехами вместо того, чтобы сгинуть долой с человеческих глаз, сгинуть за край земли. Обойди она хоть весь мир, нигде не ждало бы ее столь строгое осуждение, как здесь, в этом доме, где собрались гордые фарисеи; и, наверное, нет такого мучения, которое для нее, женщины, было бы тяжелее жестоких насмешек, которые ждали ее в этом доме, где собрались гордые фарисеи. Но она – разве нет здесь к ней сострадания, которое уберегло бы ее от этих насмешек? нет, никакого сострадания! – она отверглась себя: любовь ее велика. – Она подошла к Святому, войдя в дом фарисея – на пир. На пир! Ты дрожишь, ты трепещешь последовать ей; ты легко можешь понять, как это страшно, ведь ты постоянно будешь норовить забыть, что все это происходит на пиру, что это не «дом плача», а «дом пира» [32]. Во время пира входит женщина; она несет ала-вастровый сосуд с миром – да, это уместно во время пира; она садится у ног гостя – и плачет: это не уместно во время пира. В самом деле, она, эта женщина, расстраивает весь пир! Да, но ее, эту женщину, это не беспокоит, она, конечно, не без дрожи, не без трепета, но все же входит на пир и идет – признаться в своих грехах; она отверглась себя: любовь ее велика. О, горька и тяжела для человека тайна его греха; и лишь одно еще ужаснее ее: признание. Поэтому человеческое сострадание участливо изобрело средства, которые смогли бы облегчить для человека эти трудные роды и помочь ему в них. На святом месте, где все – сама тихая, исполненная серьезности торжественность, и в специально отгороженном там потаенном месте [33], где все молчит, как в могиле, и где царит снисхождение, словно здесь судят о тех, кто уже умер, – там предлагается грешнику признаться в своем грехе. И человеческое сострадание придумало также скрыть от грешника того, кто принимает его признание, чтобы вид его не сделал для грешника слишком трудным – да, слишком трудным – облегчить свою совесть. Наконец, человеческое сострадание додумалось до того, что и вовсе не нужно ни такого признания, ни такого скрытого слушателя; что достаточно втайне признаться перед Богом, Который и так ведь все знает, – и тогда все может остаться скрытым во внутреннем человека. Но во время пира – и притом женщина! Ведь это пир; не скрытое удаленное место; не полумрак; не могильная тишина; и слушающие присутствуют здесь не молча и не сокрыты от глаз. Нет, если тайна и полумрак, и отстраненность, и все прочее, что к этому относится, – это средства облегчить признание, то пир в этом отношении следовало бы признать жесточайшим изобретением. Где тот жестокий, кого мы могли бы умолить пощадить ее? Ни одно, ни одно изобретение жестокости не было столь жестоко, как то, что изобрела сама она, грешница (о, в других случаях жестокий мучитель – это один, а тот, кого мучают, – другой), она сама изобрела себе мучение, сама была жестока к себе, она отверглась себя: любовь ее велика.

Да, любовь ее велика. «Она села у ног Христа, облила их слезами, отерла волосами головы своей» – этим она словно говорит: я не могу буквально ничего, Он может абсолютно все. Но это ведь и значит, что любовь велика. Если ты полагаешь, что сам что-то можешь, конечно, вполне может быть, что ты и любишь, но твоя любовь невелика; и чем в большей мере ты полагаешь, что сам что-то можешь, тем меньше ты любишь. Ее любовь, напротив, велика. Она не издала ни слова, она не давала никаких заверений, которые часто столь обманчивы, что становятся нужны новые заверения в том, что заверяющий не лжет. Она ни в чем не заверяет, она поступает: она плачет, она целует Его ноги. Она и не думает останавливать слезы, нет, ее дело – плакать. Она плачет, и не свои глаза, но Его ноги отирает она волосами: она не может буквально ничего, Он может абсолютно все – любовь ее велика. О, вечная истина, что Он может абсолютно все; о, невыразимая истина в этой женщине; о, невыразимая сила истины в этой женщине, которая с такой силой выражает свое бессилие, выражает, что она не может абсолютно ничего: любовь ее велика.

Да, любовь ее велика. Она сидит, плача, у Его ног: она совершенно забыла саму себя, забыла все горькие мысли, она сидит совершенно тихо, словно больной ребенок, который, выплакавшись, стихает у материнской груди и забывает сам себя; ведь невозможно забыть такие мысли и все же помнить о самой себе; забыв их, непременно забудешь и саму себя – и вот она плачет, и пока она плачет, она не вспоминает о себе. О блаженный плач, о, плач, в котором есть это благословение: забвение! Она совершенно забыла саму себя, забыла все, что ее окружало, и все тяжкое для нее в этом окружении. Такое окружение невозможно забыть, если не забудешь саму себя, ведь это окружение словно специально было рассчитано на то, чтобы, пугая и мучая ее, напоминать ей о себе; но она плачет, и пока она плачет, она не вспоминает о себе. О, блаженные самозабвенные слезы, о, она ли это – кто плачет, если она уже не помнит того, над чем она плачет: настолько она забыла саму себя. Но истинное свидетельство того, что любовь твоя велика, – это как раз – совершенно забыть себя. Если ты помнишь себя, конечно, может быть, что ты и любишь, но твоя любовь невелика; и чем больше ты помнишь себя, тем меньше ты любишь. А она ведь полностью забыла саму себя. Но чем сильнее давят на тебя обстоятельства, побуждая в то же мгновение вспомнить или подумать о себе – когда ты все же забываешь о себе и думаешь о другом, тем больше ты любишь. Ведь это верно и в отношении любви между двумя людьми. Даже если эти отношения и не вполне отвечают теме нашей беседы, тем не менее они могут помочь ее осветить. Тот, кто в мгновение, когда он сам наиболее занят, в мгновение, которое ему дороже всего, забывает самого себя и думает о другом, – любовь того велика; тот, кто сам, будучи голоден, забывает самого себя и отдает другому пропитание, которого может хватить лишь на одного, – любовь того велика; тот, кто в смертельной опасности забывает самого себя и отдает другому единственное средство спасения, – любовь того велика. И так же тот, кто в мгновение, когда все внутри него и все вокруг него не просто напоминает ему о нем самом, но против его воли стремится заставить его вспомнить о себе самом, – если он все же забывает о самом себе, значит, его любовь велика, – так и ее любовь велика. «Она сидит у Его ног, мажет миром Его ноги, вытирает их волосами своей головы, целует их – и плачет». Она не говорит ничего, и потому она не является тем, что она говорит; но она является тем, о чем она молчит, или то, о чем она молчит, – это и есть она, она являет собой образ: она оставила все разговоры, забыла язык и смятение мыслей, и то, что мятется больше, чем мысли, – забыла самое я, саму себя забыла она, потерянная, заблудшая, которая теперь, потеряв себя в своем Спасителе, потеряв себя в Нем, отдыхает у Его ног – как образ. И Сам Спаситель как будто на мгновение посмотрел на нее и на все происшедшее так, словно она была не живым человеком, а образом. Должно быть, для того, чтобы этим более побудить присутствующих отнести сказанное к самим себе, Он не обращается к ней, Он не говорит: «Тебе прощаются твои, столь многие, грехи, потому что твоя любовь велика», – но Он говорит о ней, Он говорит: «Ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика». Хотя она и присутствует здесь, но говорится это почти так, будто ее здесь нет, так, будто Он делает ее образом, притчей, почти так, как если бы Он сказал: «Симон! Я имею нечто сказать тебе. Жила одна женщина, она была грешница. И однажды, когда Сын Человеческий возлежал за столом в доме фарисея, вошла и она в его дом. Фарисеи насмехались над ней и осуждали ее за то, что она была грешница. Но она села у Его ног, мазала их миром, отирала их волосами головы своей, целовала их и плакала. – Симон, Я хочу сказать тебе нечто: ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика». Это почти рассказ, назидательный рассказ, притча – но в то же мгновение все это происходит на самом деле.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация