Так давайте же будем, – каждый самостоятельно и в отдельности, – твердо держаться этого сокровища, этой радостной мысли о сердечной чистоте и свободе, чтобы сердечной чистоты и свободы никто у нас не отнял, даже если мы и готовы признать, что наша борьба в этом мире совсем незначительна по сравнению с борьбой тех дивных людей, которые в своих испытаниях должны были решаться на самое страшное, – ведь при этом отнюдь не является незначительным, не утратим ли мы в нашей незначительной борьбе сердечной чистоты и свободы.
Два малых этико-религиозных трактата
H. H.
[150]
Предуведомление
Эти трактаты смогут, пожалуй, по существу быть интересны только богословам.
H. H.
Имеет ли человек право предать себя на смерть и быть убит ради истины?
Наследие одинокого человека
Поэтические опыты H. H.
Предисловие
Все содержание этого предисловия заключается лишь в одном: настоятельно призвать читателя, чтобы тот перво-наперво поупражнялся в умении хоть сколько-нибудь отступать от привычного ему образа мыслей. Ведь в противном случае для него вовсе не будет существовать той проблемы, которая ставится здесь, – причем, как ни странно, именно потому, что он давно уже справился с этой проблемой, однако поставленной противоположным образом.
Конец 1847 г.
Введение
Жил на свете один человек. В детстве он получил строго христианское воспитание. Ему не рассказывали многого из того, о чем обычно рассказывают детям: о младенце-Иисусе, об Ангеле и тому подобном. Зато тем чаще пред ним рисовали образ Распятого, так что этот образ был для него единственным – единственным образом Спасителя, запечатлевшимся в нем; еще ребенком он был уже зрел как старик. И этот образ сопровождал его всю жизнь; он ни на миг не становился моложе и беззаботнее, ни на миг не расставался с ним. Как об одном художнике рассказывают, что он, мучаясь совестью, не мог перестать вновь и вновь возвращаться к образу убитого – образу, который преследовал его, так он, любя, ни на мгновение не прекращал взирать на этот образ, который влек его к себе. Как ребенком он уверовал благоговейно, что грех мира требовал этой жертвы, как ребенком он в простоте своей понял, что в руках Провидения безбожие иудеев послужило тому, чтобы это страшное произошло, так с тех пор эта вера и это понимание неизменно обитали в нем.
Но по мере того, как он становился старше, этот образ приобретал над ним все большую власть. Он чувствовал словно некий неотступный зов, обращенный прямо к нему. Ведь он всегда находил безбожным рисовать этот образ красками, и столь же безбожным рассматривать такой нарисованный образ с видом знатока, рассуждая о его правдоподобии, – вместо того, чтобы самому становиться образом, который был бы подобен Ему; и необъяснимая сила влекла его, возгревая в нем желание уподобиться Ему, насколько может человек стать Ему подобен. И ему было совершенно ясно, что в этом его страстном желании не было никакой дерзости, ведь дерзостью было бы, если бы он в какое-то мгновение сумел бы настолько забыть сам себя, что он дерзко забыл бы – он, грешник, – что этим Распятым был Бог, Святой. Но желать – как желал он – страдать, вплоть до смерти, за то же, за что страдал Он, – в этом ведь нет никакой дерзости.
Так безмолвно общался он с этим образом; он никому из людей никогда не рассказывал об этом. И образ становился все ближе и ближе ему, и зов, обращенный к нему от этого образа, все глубже и глубже входил в его сердце. Сказать же об этому кому-либо было немыслимо для него. И это как раз свидетельствует о том, сколь глубоко он был этим затронут, сколь сильно это занимало его; свидетельствует, что не было чем-то невероятным, если бы он однажды последовал этому зову. Ведь молчание и сила поступка отвечают одно другому: молчание есть мера того, что человек в силах совершить; мера того, на что человек способен, никогда не превосходит меры его молчания. Всякий прекрасно понимает, что сделать нечто – это намного больше, чем просто об этом говорить, поэтому если человек уверен в самом себе, уверен, что он способен нечто сделать, и если он решил, что сделает это, он не станет об этом говорить. То, о чем человек говорит, вместо того чтобы делать, – это как раз то, относительно чего он не уверен в самом себе. Человек, который легко преодолевает себя, чтобы раздать нищим десять рублей, и для которого это стало чем-то настолько естественным, что он полагает – да, здесь это так, – что тут вовсе не о чем говорить: он никогда не говорит об этом. Но быть может, ты услышишь, как он рассказывает о том, что однажды он собирался раздать нищим целую тысячу – ах, нищим, конечно, пришлось и в этот раз довольствоваться теми же десятью рублями. Девушка, которой хватает внутренней глубины для того, чтобы всю жизнь тихо, но глубоко тосковать о своей несчастливой любви, не говорит об этом. Но возможно, ты услышишь, как в первое мгновение боли она говорит, что лишит себя жизни, – будь спокоен, она не сделает этого; как раз потому, что она сказала об этом, это была лишь бесплодная мысль. Когда сам в себе сознаешь, что ты можешь и хочешь нечто сделать, это дает совсем другую пищу, нежели любая болтовня. Потому что болтают только о том, относительно чего не сознают в себе этого. О настоящем чувстве никогда не говорят; болтают же только о чувстве, которого на самом деле нет, или о такой силе чувства, какой не имеют на самом деле. Этот закон очень прост в том, что касается зла. Если ты подозреваешь, что человек, который тебе дорог, возможно, втайне собеседует с какой-то ужасной мыслью, постарайся лишь выманить у него эту мысль, заставь его высказать ее. Лучше всего, если ты сумеешь сделать это так, словно речь идет о сущем пустяке, – так, чтобы и в самое мгновение, когда он сообщит тебе эту мысль, не чувствовалось, будто он доверяет тебе свою тайну. Если же ты сам находишься в подобном положении – на пути к тому, чтобы закрыться в себе с какой-то ужасной мыслью, – скажи об этом другому, но лучше всего доверь ему это как тайну; ведь если ты обратишь это в шутку, то вполне возможно, что кто-то, воспользовавшись тем, что ты скрываешь, изобретет уловку, которая будет хуже всего для тебя. Но и в отношении доброго действует тот же закон. Если ты по-настоящему серьезно что-то решил, ни в коем случае не говори об этом никому не слова. Ведь на самом деле об этом нет нужды говорить, и если ты скажешь об этом, это никому не поможет; ведь тот, кто поистине что-то решил, он eo ipso молчит. Неверно, будто одно дело – решиться и совсем другое – молчать; решиться – это и есть молчать – как молчал человек, о котором здесь идет речь.
Он жил год за годом. Он общался только с самим собой, с Богом и с этим образом – но он не понимал сам себя. Ведь он ничуть не испытывал недостатка ни в готовности, ни в πλεροφορια
[151], напротив, его почти неодолимо влекло стать подобным этому образу. Наконец в душе его проснулось сомнение – сомнение, в котором он не понимал сам себя: имеет ли человек право предать себя на смерть и быть убит ради истины.