Мне осталось преодолеть еще одно препятствие: разветвленную сеть узких проходов, столь покатых, что приходилось цепляться за специально натянутые веревки. Некоторые проходы тянулись вплоть до подножия холма, и с приходом зимы содрогались под тяжестью роскошных саней, мчащихся по ним с фантастической скоростью. Это зрелище стоило того, чтобы им полюбоваться. Мне всегда очень нравилось смотреть, как придворные, стоя на санях, неистово размахивают руками и задыхаются от ветра, бьющего в лицо.
Хотя я всегда немного опасался этих проходов. Изношенная, а иногда даже подрезанная доброжелательными соседями, «официальная» веревка, предназначенная для посетителей Дворца, могла лопнуть в любую минуту, и тогда вы покатитесь кубарем по склону, рискуя сломать себе шею.
Прищурив глаза, я оценил прочность этого вульгарного конопляного жгута, которому я был вынужден вручить свою жизнь. На первый взгляд веревка выглядела прочной. Я ухватился за нее и несколько раз дернул: будем надеяться, что выдержит.
Затем я убедился, что кинжал легко выходит из ножен — в крайнем случае он поможет затормозить, если удача отвернется от меня. Я не раз видел, как придворные спаслись от неминуемой смерти, уверенно тормозя крепким лезвием даг, вонзенных в щель между камнями мостовой.
Я вцепился в веревку и начал восхождение, не сводя глаз с окон близлежащих домов. Люди в этом квартале развлекаются любым способом. Некоторым из них могла прийти в голову шальная идея швырнуть в меня чем-нибудь тяжелым. Мое тело плохо переносит подъем, но, шаг за шагом, я приближался к вершине холма. И вот я наконец без всяких происшествий добрался до самого верха, где тяжело осел прямо у стены.
Подъем истощил меня.
Дворец Толстяков возвышался прямо передо мной. Невероятный и величественный. Множество башенок, колоколен и вытянутых насестов, построенных специально для птиц, которые облепили их словно шапка из перьев. Если вдруг откроется какое-нибудь окно, эта шапка сорвется в воздух и закружит в танце, бахвалясь разноцветным оперением. Но самым красивым, без сомнения, был помет этих одомашненных птиц, который год за годом скапливался на крышах и стенах здания, изменив до неузнаваемости первоначальную задумку архитектора. Помет окаменел и превратился в затейливый барельеф, который менял свой рисунок после каждого сильного дождя. Одни усматривали в данном явлении квинтэссенцию абимской магии, полагали, что камень «потеет» от удушья под плотным «молочным» панцирем. Другие видели в этом феномене олицетворение печали Толстяков, осужденных на вечную неподвижность.
По всей вероятности, я начисто лишен воображения и потому не согласен ни с теми, ни с другими. Меня способны взволновать лишь руки и лица статуй, выглядывающие из-под птичьего помета — скульптуры напоминали мне людей, переживших кораблекрушение и борющихся с захлестывающими их яростными волнами. Я привык к этому безумному барокко, и к Толстякам, которые не желали ничего менять. И если лепрозории на склоне холма мне категорически не нравились, то странный вид дворца, напротив, меня зачаровывал.
Я окинул взглядом трупы свежеиспеченных самоубийц, усеивающих мостовую у здания. Их скелеты стали предметом культа. Им поклоняются, приписывают удивительные лечебные свойства, что заставляет некоторых больных разбивать импровизированные палатки прямо на площади, в непосредственной близости от места драмы. Однако в этих скелетах нет ничего зловещего. Просто еще один элемент декора. Напоминание о том, что в один прекрасный день любой Толстяк способен освободиться от законов земного тяготения и воспарить над городом…
Вот и сегодня кто-нибудь из обитателей дворца, без сомнения, совершит роковой прыжок. Он будет долго стоять на краю балкона. Размахивать руками с семенами на ладонях и ждать, пока жадные птицы не подлетят к нему и не лишат равновесия, определяя час его смерти. Затем он качнется, распугивая птиц, и устремится в последний полет, чтобы разбиться, как и его товарищи, у подножия башни. Я всегда стараюсь избегать этого страшного зрелища. Слишком уж боюсь увидеть на камнях мостовой лучшего друга.
Сопровождаемый сонными взглядами часовых, я вошел в южное крыло дворца. В коридорах раздавалось лишь эхо моих шагов. Здесь царила тишина. Я перешагивал то через одно, то через другое тело спящих людей, которые заснули прямо на полу, истощенные ночным праздником. Обломки судна, выброшенные морем на берег. Чем дальше я шел, тем тучнее становились тела — порядок требует, чтобы самые жирные проживали в сердце дворца. Вот я уже вынужден карабкаться по горам плоти, иначе мне не пройти. Их владельцы недовольно ворчали, приоткрывали глаза, налитые кровью, и тут же вновь закрывали их. Никто не попытался меня задержать, чтобы потребовать извинений. Их разбудит лишь голод — вечный спутник этих жирдяев. Не раздумывая ни секунды, я ступал прямо по огромным животам, раздвигая складки жира, чтобы было легче идти. Храп стал таким громким, что уже заглушал шум шагов. Наконец мне удалось добраться до лестницы, ведущей к верхним этажам здания, — после окончания праздника эту невидимую границу не вправе нарушить ни один придворный.
Путешествие порядком измотало меня. Очень медленно я поднялся по мраморной лестнице и очутился в анфиладе великолепных галерей — настоящее поле брани, на котором суетились мириады слуг. Это войско было призвано убрать пиршественные залы, смыть блевотину, испачкавшую стены и пол. Войско, вооруженное щетками, швабрами, перьевыми метелками, тряпками и тазами; когда Толстяки проснутся, все вокруг должно сиять чистотой. Слуги трудились при свете затемненных масляных фонарей, стараясь производить как можно меньше шума. Все окна были закрыты. Птичий помет лишил стекла прозрачности, и потому дневной свет во дворце казался неестественно тусклым.
Теперь за мной внимательно следили. По мере приближения к спальням, окружение Толстяков превращалось в неусыпную стражу, бдительно стерегущую своих хозяев. Нельзя не отметить, что во взглядах, направленных на меня, почему-то плескалась враждебность. В этих залах воцарилась странная, необычная атмосфера, атмосфера подозрительности и испуга. Несколько обескураженный, я переступил порог спальни Горнема, своего старинного, очень близкого друга.
Он возлежал на кровати, прикрыв чресла белой простыней. Из одежды на Толстяке имелся только ночной колпак, длинная заостренная оконечность которого, словно шерстяное щупальце, обвивала руку всезнающего медикуса, днем и ночью следившего за здоровьем Горнема. Медикус не обратил на меня никакого внимания и продолжил промокать лоб хозяина шелковым платком. Комната купалась в свете жаровен. Ярый поклонник кехитского искусства, Горнем, декорируя свои покои, обратился к сочным теплым цветам, мозаикам и роскошным коврам.
Я относился к Толстяку, как к родному брату. Когда мне хочется забыть об Абиме, я прячусь в апартаментах Горнема, сажусь рядом с ним в черное кожаное кресло, которое давно отдано в мое распоряжение. Я рассказываю другу о городе, о его запахах, о лицах. Он слушает меня и смеется, как ребенок. А затем делится со мной своими печалями и чаяниями. Горнем разумно смотрит на жизнь.
Я подошел к кровати и увидел, как равномерно вздымается его грудь — свидетельство того, что саланистры, которых «высиживает» Толстяк, пребывают в добром здравии. Тело Горнема укрывало десяток существ, свернувшихся клубочком в складках его живота и рук. Они будут оставаться в них до тех пор, пока не наберутся сил и не смогут самостоятельно выбраться из жирового кокона. Те, кто не сумеет этого сделать, погибнут от удушья. Естественный отбор, позволяющий выжить самым ценным особям, которые и станут символом, душой нашего города.