Тучность Горнема привлекает меня, словно редкое произведение искусства. Я никогда не устаю любоваться малейшими изгибами его тела, маслянистой дрожью жира и перламутровой кожей. Мне думается, что медикусы совершают истинное чудо, чтобы сохранить эту плоть, но они ни с кем не делятся своими профессиональными секретами. Народ должен довольствоваться тем изображением, которое Толстяки хотят ему подарить.
Гладко выбритое лицо моего друга напоминало сливочное пирожное с большими голубыми глазами. Сейчас они повернулись ко мне и загорелись радостью:
— Мой малыш, наконец-то ты пришел!
Я схватил его большой палец, который Горнем протянул мне для рукопожатия. Моя рука еле-еле обхватила эту раздувшуюся сосиску.
— Все в порядке?
— Пока еще жив…
Стремясь избегать любого переутомления, Толстяк тихонько рассмеялся. Его сердце не выдержит никаких резких движений.
— Но вынужден сообщить тебе чрезвычайно плохую новость, — добавил Горнем. — Произошло несчастье, страшное несчастье. Адифуаз умер.
Я закрыл глаза и присел на край кровати. Новость меня потрясла: в этом огромном дворце Адифуаз был единственным настоящим другом Горнема. Мы трое так любили собираться за картами и спорить о всякой всячине.
— Покончил жизнь самоубийством, — с уверенностью прошептал я.
— Нет.
Я удивленно уставился на Горнема.
— Не выдержало сердце?
— И ты снова ошибся. Его убили.
— Адифуаза?
— И самым жестоким образом.
— Но зачем? И кто?
— Если верить большинству свидетелей, ты…
— Полагаешь, это удачная шутка?
— Нет.
— Ты действительно думаешь, что я…
— Молчи. Я прекрасно знаю, что это не ты.
Я рухнул в кресло.
— Объясни, в чем дело.
— Пойдем, сам все увидишь.
В комнату вбежали мускулистые слуги, вооруженные прочными шестами из красного дерева, которые они закрепили по углам кровати.
— В апартаменты Адифуаза, — приказал Горнем.
Поднятая с помощью сильных рук кровать покинула свое святилище и медленно поплыла по коридорам дворца. Я хранил молчание. В груди зарождался глухой гнев. Я спешил взглянуть в глаза тому, или тем, кто осмелился выдвинуть столь тяжкое обвинение в мой адрес.
Мы миновали мощные колонны, окаймляющие роскошные бани и пиршественные залы, и очутились у апартаментов покойника. Я инстинктивно жался к кровати Горнема.
— Маспалио, — тихо сказал мой друг. — Приготовься к худшему. Это чудовищно.
Я оттолкнул медикуса, который склонился, чтобы вытереть лоб Толстяка, и прошептал прямо в ухо Горнему:
— Ты настаиваешь, чтобы я вошел туда один, без тебя? Послушай, не хочу драматизировать, но все эти люди, что окружают нас, готовы меня на куски разорвать.
— Не волнуйся. Пока я с тобой, они ничего не сделают.
— Черт побери, скажи мне, что здесь происходит? Можно подумать, что они все собственными глазами видели, как я убиваю Адифуаза!
Его лицо исказила гримаса.
— Ты почти попал в цель… Пойди, взгляни на него, а потом поговорим.
— Очень на это рассчитываю.
Я выпрямился и обвел гневным взглядом собравшихся, которые сгрудились вокруг нашего кортежа и о чем-то дружно шептались. Затем, не забывая держать голову высоко поднятой, я вошел в спальню Адифуаза.
В свете факелов мне явилась такая привычная обстановка. Я узнал широкую застекленную стену, которая служила удовлетворению непомерных аппетитов Толстяка к «подглядыванию», с десяток телескопов — все превосходного качества — и наброски, сделанные угольным карандашом. Эти наброски валялись на столах и даже на полу. Живописный талант Толстяка не уступал его же извращенности. Сцены, подсмотренные с помощью телескопов и биноклей, отличались удивительным реализмом. Во дворце постоянно организовывались выставки, посвященные искусству Адифуаза.
Под покрывалом, красным от крови, угадывались очертания тучного тела. Вокруг кровати я заметил многочисленные оранжевые перья, перекликающиеся по цвету с перепачканными простынями.
За оставшейся открытой дверью раздался голос Горнема:
— Подними покрывало. Давай посмотри.
Я протянул руку, и мое сердце болезненно сжалось: я заледенел от одной только мысли, что мне предстояло увидеть. И резко дернул покрывало.
Я даже не моргнул, хотя меня обдало волной ужасающей вони. И тут же понял, как появились все эти раны на теле. Адифуаза склевали птицы. Выпотрошили ему живот.
— Абимские сарычи
[15], — бросил Горнем.
Я молча кивнул. Подобное преступление предполагало, что убийца сумел купить у аптекарей мощное эфирное вещество, экстракт жизнедеятельности животных, эдакий птичий афродизиак, и вынудил свою жертву проглотить его.
Сильнейший экстракт, запах которого свел пернатых хищников с ума и заставил рвать живот жертвы, подчиняясь инстинктам.
Когда я подумал о тех муках, что пережил Адифуаз, мои кулаки невольно сжались. Я приступил к более детальному осмотру тела и был вынужден констатировать, что запястья и лодыжки несчастного привязаны к спинкам кровати. Его рот заткнули свернутым в шар бельем.
— Должно быть, он умирал медленно. Страшно медленно, — сказал я. — Как получилось, что никто не слышал шума, производимого птицами?
— Адифуаз отпустил своего медикуса.
— Странно.
— Нет, в последнее время у него появилась привычка отсылать врача.
— А слуги?
— Все произошло вчера вечером, когда праздник достиг своего апогея. Мы давали большой прием. Все наши люди прислуживали за ужином. Я знаю, Адифуаз никогда не должен был оставаться один, но судьба распорядилась так, чтобы его медикуса не оказалось на месте.
— Любопытное совпадение, не так ли? Надо расспросить врача, ты этим займешься?
— Ладно.
— Судьба здесь ни при чем, — заявил я. — Ты уже уведомил милицию?
— Еще нет. Я хотел, чтобы ты взглянул на его кольцо.
Горнем мог не продолжать. Я отлично знал, что каждый Толстяк еще в раннем детстве учится манипулировать этим странным артефактом. Ювелиры вплавляли в кольцо крошечный крутящийся алфавит, что позволяло выдавливать на специальной пластине ту или иную букву, записать слово, фразу или промелькнувшую мысль. Живя в постоянном страхе скончаться от сердечного приступа, владелец кольца всегда мог составить завещание. Хотя очень часто предсмертные послания Толстяков были весьма туманны, а порой даже лишены всякого смысла. Послание Адифуаза покоилось в коробочке, выстланной бархатом. Небольшая пластина, на которой застыло последнее обращение к людям убитого. Несколько букв, складывающихся в имя: в данном случае — мое. И никаких объяснений. Восемь букв, оставленных моим старинным другом, — страшное обвинение.