— Сначала, года два, может быть, и так было, а потом никто не знает, что я переносила от этого изверга. Люди видели только одно хорошее и из зависти еще это преувеличивали.
— Расскажите же мне откровенно, какую вы вели жизнь и в чем, собственно, заключалось дурное с вами обращение Зваровского?
— Я уже вам сказала. Что дальше говорить про прошлое? Все равно не вернешь… Не мучьте меня, господин следователь! Право же, мне и так тяжело! Я все равно уже пропала и ничего вам не скажу!.. — При этом Казимира разразилась истерическими рыданиями и повалилась на кресло. Я видел психическое состояние Казимиры, знал, что наступает очень важный для следователя момент, которым необходимо воспользоваться, и, не зная, как приступить к дальнейшему допросу, медленно обдумывал, с чего бы начать.
Наконец, когда Казимира немного успокоилась, я обратился к ней с такою речью:
— Послушайте, Казимира, по ходу следствия я дошел до полного убеждения, что над вами тяготеет какой-то тяжкий грех, из-за которого вы и решились на самоубийство. Я имею полное основание считать вас виновницею смерти Зваровского. Никто, кроме вас, не имел причин убивать его, и убили его, конечно, вы. Он с вами дурно обращался, вы между тем все-таки имели к нему теплое чувство, которым он пренебрегал и, наконец, совершенно прогнал вас и тут же, на ваших глазах, имел любовные интрижки с другими женщинами, распутничал с ними и прочее. Последнего вы ему уже никак не могли простить и убили. Затем вам стало тяжело, и вот вы решились покончить с собой. Не оправдывайтесь, потому что запирательство ваше только увеличит ваши нравственные страдания и муки, тогда как чистосердечное признание успокоит вашу встревоженную совесть и смягчит вину, которая достаточно уже искупается вашей несчастной жизнью.
При первых же словах моей речи Казимира окончательно перестала плакать, откинулась на спинку кресла и, широко открыв глаза, бледная, внимательно слушала меня, видимо стараясь не проронить ни одного моего слова. Я окончательно убедился в силе своих слов и новым потоком увещеваний вызвал ее, наконец, на полное признание.
Повторился новый припадок истерических рыданий, после которого Казимира, несколько успокоившись, заявила мне следующее:
— Виновата, господин следователь, — я убила Зваровского. Что теперь таить? Вы в моей душе все читаете, и пусть хоть совести моей будет легче. Да, я убила Зваровского, я его, каналью, собаку, убила! — проговорила она с каким-то ожесточением. — Чтобы он издох, анафема, без покаяния, проклятый…. Ох, судите меня, господин следователь!
Я успокаивал Казимиру, приказал подать ей воды и через несколько времени просил рассказать с полной последовательностью все события своей жизни. Опуская из ее показаний некоторые совсем не интересные подробности — вот в чем заключался ее рассказ.
ПОСЛЕ СМЕРТИ ЗВАРОВСКОГО в имение Кош приехал женатый сын его, Сигизмунд, который с первых же дней обратил на меня свое внимание и начал за мной ухаживать. Я была горничной у барыни. Сигизмунд с барыней жил нехорошо, детей у них не было, и барыня скоро сошлась с паном Залявским, а Сигизмунд сошелся со мной, и мы зажили, друг другу не мешая. Сначала все шло прекрасно, Сигизмунд был сильно ко мне привязан и хорошо со мною обращался, но скоро барыня простудилась на свидании с Залявским и умерла. Сигизмунд начал гулять. Дальше — больше, соседи стали наезжать, все больше молодежь из помещиков, и многие из них тоже за мною ухаживали. Жизнь пошла веселая. Сегодня пикник в лесу, завтра в швейцарском домике, а там бесконечная оргия в доме. Сигизмунд стал напиваться, часто забывался и конфузил меня при гостях, но когда приходил в себя, извинялся, и я его прощала. Так прошел год-другой. Я всячески старалась удерживать его от большого пьянства, но он подобрал себе такую команду, что я ничего поделать не могла. Между тем он охладел ко мне и стал со мной дурно обращаться; ругался при гостях и, наконец, стал меня бить. Я сносила это, думая, что все это от пьянства; проспится, другим будет, но дальше больше, и он, видимо, уже искал случая, и именно при других, меня оскорблять и унижать. Раз как-то после страшного пьянства у них затеялась игра в карты. Играли по большой, на столе лежали горы бумажек и золота. Сигизмунд проигрался сильно, и когда я зачем-то вошла в комнату, он крикнул банкомету Гонтовскому:
— Вот ее ставлю, выиграешь — твоя. Черт с нею, надоела она мне.
Гонтовский выиграл, схватил меня на руки, начал целовать, а после ужина предъявил на меня и все остальные права. Я сопротивлялась, кричала, но Сигизмунд меня ударил по щеке и велел идти с Гонтовским, иначе он меня убьет.
Гонтовский был, правда, очень недурен собою приятный молодой человек, а сообразив, что негодяй Сигизмунд сам же меня толкает на такое дело, и в конце концов я покорилась свой участи…
С тех пор проигрыши меня в карты повторялись чаще, и как-то так всегда случалось, что меня выигрывал один Гонтовский. С этим я еще мирилась, но вот выиграл меня противный толстый старикашка Герт, и я положительно воспротивилась этому случайному обладателю, обругала Сигизмунда и ушла в свою комнату, где и заперлась. Как ко мне ни стучался Сигизмунд, как ни ломился в дверь, как ни ругался, я все-таки не отперла и не отвечала.
Утром, когда я встала и вышла в залу, чтобы разлить чай, компания все еще сидела вокруг стола и играла в карты. Сигизмунд быстро поднялся с своего места, подбежал ко мне и, сильно ударив меня по лицу, закричал:
— Немедленно убирайся отсюда вон. Ты не даешь мне сдерживать своего шляхетного слова! Вон на птичий двор!
Что мне было делать? Родных у меня никого не было, знакомых тоже, — пришлось покориться своей участи, и я в тот же день кое-как устроилась в одной комнатке на птичьем дворе. Я была так глупа, что не только не запасла на черный день от Сигизмунда денег, а запасти их могла сколько хотела, в особенности в первые года, но даже оставила в доме самые ценные его подарки: брошки брильянтовые, браслеты, серьги, ожерелье. Одно ожерелье стоило более шести тысяч рублей, и я все ему оставила, все бросила, а захватила с собой лишь самое необходимое платье и белье.
Кое-как устроившись в своей маленькой, сырой конурке, я принялась усердно за свое новое дело с пернатым царством. Я все-таки думала и не теряла надежды, что Сигизмунд образумится, придет в себя и раскается в своих поступках, но не тут-то было; он стал пить, как говорится, мертвую, и управляющий зачастую не мог с ним видеться и говорить о делах по имению по три-четыре дня!
Одновременно с пьянством он стал развратничать с сельскими бабами и таскать их в швейцарский домик, который из уютного, прекрасного уголка превратился в кабак. Я все это видела, слышала, но молчала и ждала. Прошел год, настала опять весна, май месяц. Сигизмунд за это время несколько раз уезжал то в Киев, то в Одессу, откуда, впрочем, скоро возвращался и предавался своим любимым занятиям: пьянству и разврату. В конце мая, кажется, 28 или 29 числа, я получила приказание явиться к «барину». Перед этим слышно было, что он собирается ехать за границу, я думала, что, должно быть, он хочет со мною помириться, обеспечить меня и расстаться друзьями. Я оделась и пошла к нему прямо в кабинет. Он был один, не особенно пьян, и с места начал меня обнимать и целовать. Мне сделалось это противно, и я вырвалась из его объятий, а он кинулся к двери, запер на ключ и снова схватил меня в охапку. Я стала кричать, но на мой крик никто не отозвался. Как он был противен мне в эту минуту, я вам и сказать не могу; в душе я проклинала себя, зачем к нему пришла! Между нами несколько минут шла борьба, и я начала уже ослабевать, но, собрав все силы, я с отчаянием и криком рванулась вновь из его объятий… Он зажимал мне рукой рот, его рука как-то попала мне в зубы, и я сильно его укусила. Он крикнул от боли, кинулся от меня в сторону, а потом как зверь бросился опять на меня и ударил по лицу так сильно, что я упала. Не довольствуясь этим и приходя все более и более в ярость, он отворил в следующую комнату дверь и, подняв меня с полу, вытолкал вон из комнаты, крича мне вслед всякие ругательства и проклятия.