Я выбежала в следующую комнату, кое-как поправила свой измятый костюм и прическу, накрылась платком и быстро убежала в свою конуру. Чувство злобы, ненависти, величайшего презрения, ревности и оскорбленного самолюбия — все разом поднялось во мне и заговорило о мщении, и я тогда же решилась убить этого гнусного, подлого человека. Я знала, что по вечерам он отправляется через парк в швейцарский домик для свидания с какой-нибудь грязной, замаранной деревенской бабой, и решила этим воспользоваться. Орудием мести я выбрала кинжал, которой он же мне купил в Одессе и подарил, а местом — узенькую тропинку, идущую к домику, где стоял огромный толстый дуб. На другой или третий день я незаметно пробралась к назначенному месту около десяти часов, когда уже почти стемнело, и, так как я прямо не могла нанести сильного и решительного удара, то от дуба, за которым я устроила засаду, до другого дерева протянула через тропинку веревку и закрепила ее так, что он, не заметив ее, непременно должен был упасть. Проделав все это, я спряталась за дубом с кинжалом в руках и принялась ждать своего врага…
КАЗИМИРА НА ЭТОМ месте прервала рассказ. От сильного душевного волнения она некоторое время как бы находилась в обморочном состоянии и не могла произнести ни слова. Слезы душили ее, сжимая горло.
Через несколько времени она оправилась и продолжала…
НЕДОЛГО МНЕ ПРИШЛОСЬ ждать в засаде. Вдруг слышу, кто-то идет по тропинке, шаги все ближе и ближе, выглянула — он. Страх меня взял, руки начали дрожать.
«Нет, — думаю, — Бог с ним, пусть живет, не буду убивать… Ан нет, убей, — словно кто подсказывает. — Он тебя загубил, убей и его, негодяя!»
Я крепко зажала в руке кинжал и как бы замерла в ожидании. Вот, слышу, он уже близко… Вот он поровнялся с дубом, споткнулся и упал, неистово ругаясь. Как услыхала я этот ненавистный голос, эту ругань, так где и сила взялась. В миг я уже была около него и, что есть мочи, ударила его кинжалом в спину, потом другой, и сама села на него верхом, как бы опасаясь, чтобы он не поднялся. Сначала он бился по земле, потом хрипел и, наконец, совершенно затих.
А я смотрю на него, и так мне сделалось весело.
«Околевай, думаю, как собака, настал твой час».
Сколько я сидела на нем, сколько наслаждалась, глядя на холодеющий труп своего мучителя, своего тирана, я не помню! Но скоро, однако, я очнулась, пришла в себя и начала соображать, что мне дальше делать, и сделала следующее: за ноги стащив труп к швейцарскому домику, около которого находится высохший колодец, туда я и бросила его вниз головой, кинжал вытерла об траву, травой же стерла кровь на тропинке и засыпала землей, убрала веревку, а затем спокойно, как ни в чем не бывало отправилась домой и легла спать.
— ЧТО ЖЕ, В ту ночь вы могли спать спокойно? — спросил я Казимиру.
— Я спокойно спала. Я рада была, что он погиб от моей руки. Этим я себя сначала утешала, но потом уже просветлел рассудок, и я сообразила, какой грех на душу взяла. Я ничего не могла делать, нигде не находила места, его призрак преследовал меня днем и ночью, и вот я решила покончить и с собой… Вот, господин следователь, большая я грешница. Я и убила, и на себя хотела руки наложить; судите меня, на все я готова!.. — так закончила свой печальный рассказ Казимира и залилась горькими слезами.
Мне искренно было жаль эту бедную, несчастную женщину. Её откровенная речь дышала не цинизмом, не рисовалась она своим преступлением, а наоборот, в каждом ее слове, манере и интонации выражался как бы протест против той несчастной жизни, которая выпала на ее долю; в своем преступлении она видела естественное и последовательное явление, необходимое звено в бесконечной цепи ее жизненных бедствий, тревог и мучений.
Следствие это я закончил быстро и к нему, в качестве вещественного доказательства, приложил дорогой, английской стали кинжал, который передала мне Казимира. На нем сохранились и следы крови, и даже осталась в нескольких местах примятая и засохшая трава, о которую Казимира вытирала ее от крови Зваровского.
Недолго прожила Казимира после ареста и отправления в острог. У нее быстро развилась скоротечная чахотка, и она, не дождавшись приговора суда, умерла в тюремном лазарете.
Роковое наследство
(Рассказ конвойного офицера)
АРЕСТАНТСКИЕ ПАРТИИ ИЗ Варшавы в Москву отправлялись вечером, по воскресеньям. В воскресенье, под Рождество, мне выпала отвратительная командировка отправляться с партией и проводить праздник не в кругу своих близких и знакомых, а в дороге, в тесном и отвратительном купе арестантского вагона.
Из тюрьмы партия выходила вечером, и я прибыл туда за полчаса до ее отхода, когда унтер-офицер, по моему поручению, оканчивал уже приемку от дежурного по тюрьме помощника. Унтер-офицер отрапортовал мне о количестве назначенных для сопровождение арестантов конвойных и, вытянувшись, ждал моих приказаний.
— Сколько всего арестантов? — спросил я
— Сто тридцать два человека, ваше благородие.
— Документы на всех в порядке?
— Так точно.
— Каторжных сколько?
— Тринадцать, ваше благородие.
— Бесова дюжина, значит… Кончай скорей приемку, и пора выходить, — приказал я и отошел в сторону, где заковывали каторжников.
Помещение, где происходила приемка партии, находилось в нижнем этаже тюрьмы и представляло из себя мрачную огромную залу, с низкими сводами, каменными полами и едва заметными маленькими окнами, вследствие чего оно и днем, и ночью освещалось тусклыми, закоптелыми керосиновыми лампами и от этого становилось еще мрачнее, еще неприветливее. Бледные лица арестантов, в их неприглядном костюме, стук молотка, бряцанье кандалов, сдержанный гул голосов, однообразное выкрики конвойного:
— Обыскать и осмотреть кандалы.
Наконец вся эта тюремная обстановка как-то особенно скверно на меня действовали. В тюрьму я приехал с большого вечера у моих знакомых, где было очень весело — оживленные лица разодетых дам, светская болтовня, ухаживание, музыка, танцы, а здесь — все эти люди уже свели с жизнью расчеты и за свои увлечения несут каждый свое наказание.
— Ваше благородие, вот дворянин кормовые требует, — доложил унтер-офицер, подводя ко мне молодого, еще и довольно симпатичного арестанта.
— Как фамилия? — спросил я арестанта.
— Руджицкий, ваше благородие.
— Какой категории?
— Каторжник.
— Каких же тебе, братец, кормовых?
— Я до осуждения принадлежал к привилегированному сословию.
— Все равно, раз ты лишен всех прав, в тюрьме продовольствие с общего котла, а в пути — пища в сухом виде, денег никаких не полагается, — строго заметил я.
Арестант по-военному повернулся, показал мне яркого «бубнового туза» на спине своего серого халата и, побрякивая кандалами, уныло побрел на свое место, к партии.